Учить нельзя влюбить. Ловушка для целительницы
Шрифт:
— Конечно, проходите! — Она всплеснула руками, и её улыбка, накрашенная алой помадой, стала ещё шире, ещё хищнее, напоминая оскал довольной акулы. Фальшь сочилась из каждого слова, но как же виртуозно она это делала! — Мы как раз собирались ужинать! Места всем хватит! Эйра, дорогая, помоги рассадить гостей! Будь так любезна!
«Будь так любезна растерзать то, что осталось от моей репутации», — добавила я про себя, посылая матери убийственный взгляд, который она благополучно проигнорировала, поглощённая приветствием «старых друзей». Мне ничего не оставалось, кроме как повернуться к новоприбывшим, изображая радушие, граничащее с параличом лицевых мышц. Лайам смотрел на меня в упор, и в его серых, грозовых глазах плясали черти. Нет, не черти — там плясали демоны, празднуя шабаш. Он явно наслаждался ситуацией, смаковал её, как дорогое вино. Каждая секунда моего замешательства была для него глотком нектара.
Пока гости перемешивались в хаотичном, гудящем потоке, направляемом моей матерью к обеденному залу, Лайам поравнялся со мной. Он двигался бесшумно, как хищник, и я почувствовала его присутствие не зрением и не слухом, а каким-то древним, инстинктивным нутром. Воздух вокруг меня сгустился, температура подскочила на несколько градусов. Он наклонился к моему уху так близко, что я ощутила жар его кожи, электрические разряды, пробегающие между нашими волосами. Запах его парфюма — сандал, кожа, что-то холодное, озон перед грозой, — ударил мне в голову, вытесняя все разумные мысли.
— Ты же сказал, что у тебя дела в Академии, — прошипела я, стараясь, чтобы голос звучал злобно, а не как сдавленный стон раненого зверька. Мои слова были жалкой попыткой построить баррикаду, когда он уже стоял внутри моей крепости.
— Я передумал, — ответил он, и его дыхание, тёплое и влажное, коснулось моего уха, шеи, скользнуло за воротник платья. Мурашки размером с градины пронеслись по моей коже. — Решил, что дела подождут. Знаешь, академические доклады имеют свойство тускнеть, когда я представляю, как ты сидишь здесь и терпишь общество этого монокля. А вот пропустить ужин в твоей компании я не мог. Это было бы преступлением против себя.
— Ты невыносим. — Я вложила в это слово всю ненависть, которую не испытывала. Получилось фальшиво, как фальшиво улыбается человек, которому только что вручили ключи от сокровищницы.
— Знаю, — его улыбка стала шире, в ней блеснули ровные белые зубы, и от этого зрелища у меня ослабли колени. — Но ты всё равно рада меня видеть. Не ври хотя бы сейчас. Хотя бы себе.
Я не ответила. Промолчала, стиснув зубы так, что заныли скулы. И не потому, что у меня не было слов, а потому что он был прав. Чёрт бы его побрал, он был безумно, чудовищно прав. Я была рада. До дрожи, до подступающих к глазам слёз облегчения. И это бесило меня больше всего. Это бесило меня больше, чем Корнелиус с его моноклем, больше, чем моя мать с её брачными планами, больше, чем вся эта грёбаная ситуация. Моя собственная, неконтролируемая, абсолютная радость от его присутствия. Это чувство делало меня уязвимой, голой, и он это знал. Он читал меня, как открытую книгу с крупным шрифтом, и перелистывал страницы садистски медленно.
Через десять минут, которые растянулись в отдельную, полную мук вечность, мы расселись за огромным обеденным столом из морёного дуба. Стол, способный вместить тридцать гостей, сейчас казался тесной шлюпкой посреди бушующего моря. Я поняла, что это будет не просто «самый странный ужин в моей жизни». Это будет вечер, который войдёт в анналы семейных преданий. Вечер, который будут пересказывать шёпотом на кухне ближайшие лет пятьдесят. Три семьи. Три пары родителей. Три совершенно разных мира, три галактики с разными законами физики, столкнувшихся в одной столовой под аккомпанемент звона серебра и тихого, вежливого лицемерия.
Мать, движимая стратегическим гением, усадила меня слева от Корнелиуса. Специально поближе. Его жирный локоть почти касался моей руки, и я чувствовала запах его помады — что-то сладковато-приторное, призванное маскировать запах тела, но лишь подчёркивающее его. Его монокль поблескивал в свете свечей, как единственный глаз какого-то глубоководного чудовища, уставившийся на меня. Справа, через два места — и это показалось мне расстоянием в парсек, пропастью, которую не преодолеть, — сидел Лайам. И я чувствовала его взгляд на себе каждой клеткой кожи. Он не смотрел — он касался. Его взгляд скользил по моей обнажённой шее, по ключицам, по линии плеч. Даже когда я смотрела в тарелку, я знала: его глаза прикованы ко мне. Это было физическое ощущение, жар, давление, от которого перехватывало дыхание и путались пульс. Напротив расположились родители — мои, Монтгомери и ap'Шайны, образовав фронт, линию Мажино, готовую рухнуть в любой момент. И все они улыбались. Сладко, приторно, как патока. Обменивались любезностями, нарезанными тонкими, острыми ломтиками, и делали вид, что это совершенно обычный ужин, а не гладиаторская арена, где вместо мечей используют вилки для рыбы.
— Эйра, дорогая, — пропела леди Монтгомери, накладывая себе салат, словно закапывая труп в неглубокой могиле, — расскажи нам, как твоя учёба? Корнелиус говорит, что ты специализируешься на полевой хирургии? Это так… необычно для девушки твоего круга! Кровь, кишки, всё такое. Так по-мальчишечьи! — Она улыбнулась, обнажая клыки.
И прежде чем я успела открыть рот, чтобы выдать заготовленную отвратительно-вежливую фразу, воздух разрезал голос. Глубокий, спокойный, полный той самой вибрирующей гордости, которую невозможно подделать.
— Она лучшая на курсе.
Все взгляды, как по команде, обратились к нему. Даже Корнелиус перестал пыхтеть над своим супом. Лайам небрежно держал ножку бокала кончиками пальцев, но его глаза, серьёзные, без тени смеха, были устремлены на леди Монтгомери. Он произнёс это так, будто делал заявление государственной важности.
— Мисс Тайл — самый талантливый целитель в Академии. И это не моё частное мнение. Её дипломный проект по регенерации мягких тканей с использованием лунного мха и алхимической вытяжки из перьев грифона признан выдающимся. Профессор Вязель, который за тридцать лет не похвалил ни одного студента, лично, слышите, лично рекомендовал её для участия в закрытой грантовой программе.
Я уставилась на него, забыв, как дышать. Воздух застрял в лёгких. Он говорил это с такой гордостью, будто мои достижения были его собственными. Будто он сам, своими руками, вырастил этот мох и препарировал грифона. Будто каждое моё пересданное на «отлично» заклинание было его личной победой. Будто он действительно знал, о чём говорит, а не повторял сплетни из коридоров. Будто он действительно мной восхищался, а это восхищение было глубже простого флирта. Это было публичное признание, удар по лицу всех, кто считал мою учёбу блажью. И он нанёс его, не моргнув глазом.
— Ах, как мило! — Леди Монтгомери улыбнулась, но её глаза, холодные, как вода в проруби, оставались стеклянными. Мускул на её шее дрогнул. Она поняла вызов. — Но, конечно, после замужества такие… увлечения придётся оставить. Правда, Корнелиус? Это забавно для юной девицы, но жена лорда не может возиться в крови, как мясник.
— Несомненно, — кивнул Корнелиус, с важным видом поправляя монокль. Стекляшка сверкнула, и я увидела в ней своё искажённое, попавшее в ловушку отражение. — Моя жена не будет работать. У неё будет всё необходимое. Дом, где тридцать две комнаты. Прислуга, которая будет предугадывать её желания. Наряды из столицы для каждого времени года. Зачем ей пачкать руки?
— А если она захочет работать? — спросила Сесиль, откладывая вилку. Её голос прозвучал тихо, но в нём прозвенела лёгкая, заметная сталь. Это был звон вынимаемого из ножен клинка. Она даже не смотрела на Корнелиуса, она разглядывала свой бокал, но всё за столом напряглись.
— Зачем? — Корнелиус выглядел искренне озадаченным, как человек, которому предложили ходить на руках, когда есть ноги. Его брови полезли на лоб. — У неё будет всё. Я обеспечу. Абсолютно всё. Это мой долг, как мужа, запереть её в золотой клетке, где ей не придётся думать ни о чём, кроме меня и наследников.