Вечный слушатель
Шрифт:
те же луны, что всегда.
Я хочу пропеть о каждой:
мне стоять на пустыре бы,
затая в душе тревогу
на полночном холоду,
и стихи луне слагать бы —
так сказать, царице неба,
раздавивши сигаретку —
неприметную звезду.
С детства я не так уж много
вспоминаю лун зеленых…
… Дай-ка мне для сыра крышку!..
…Ох, Нанетта, не дури!
И сияли эти луны
на минувших небосклонах,
как волшебные колодцы
с дивной зеленью внутри.
…Спрашиваешь, час который?
Помню… Все головки сыра!..
Десять! Милая Нанетта,
Просто нет тебя хитрей!
Так о чем я там, простите?
…В сферах горнего эфира
были эти луны в детстве
легче мыльных пузырей!
Слышу из-за спинки кресла:
дурачок, тебя мне жалко!
Никакой луны зеленой,
ты учти, в природе нет.
Вот сюжет тебе — Нанетта,
и еще другой — фиалка,
и никто не усомнится
в том, что ты — большой поэт.
Час прохлады, море плещет,
детство мне напоминая,
я влюблен в покой простора
и в ночную тишину.
В небесах — луна, однако
рядом — девушка земная,
на двоих мы с ней поделим
эту самую луну.
Это мне-то половину? —
так Нанетта сводит счеты.
Что ты, право, разболтался
о какой-то там луне?
…Ювелирною чеканкой
собственной моей работы
диск луны сверкает белый
в антрацитной вышине.
Кое-что о начитанной лошади
Грустная лошадь сидит на холме одиноко,
клетчатый коврик постелен под этой особой.
Лошадь стара: упадет, лишь погладить попробуй,
глянет — увидишь печальное карее око.
Кажется, так ли давно, проявляя задатки,
встряхивал гривой, зубами сверкал однолеток?
Быстро годков пробежало под семьдесят этак —
пенсию дали — на Севере первой! — лошадке.
Лошадь мудра, хоть у возраста, ясно, во власти, —
Гете читает и прочие умные книжки,
Расмуссен ей по нутру, ну а для передышки —
чуть неприличные, но поэтичные книги о страсти.
Вечер, и воздух густеет: отпробуй, не мешкай.
Лошадь стоит, и созвездья запутались в гриве.
Люди в кафешке, чтоб стать хоть немного счастливей,
пьют и смеются — и месяц висит над кафешкой.
Рядом крестьяне, дневные дела разбирая,
тихо судачат насчет ветчины и бекона,
знают, что в мире законно и что — незаконно,
и говорят, что к бездождью — погода сырая.
Лошадь людей никогда и ни в чем не обманет.
Каждый рассказа про самое главное хочет:
что ж это в море так мокро? — рыбак пробормочет,
мельница ль ветер придумала? — мельник пристанет.
Мельница, мельник, муку сочинила во благо:
все урожаи иначе погнить бы могли бы.
Море водою полно специально для рыбы —
так на вопрос рыбака отвечает коняга.
Все объяснит — поэтично, понятно, уютно,
даже научно, цитируя благоговейно
где-то Кропоткина, где-то Альберта Эйнштейна,
все, что живет на земле, одобряя попутно.
Так, допоздна проболтав под совсем уже темным
сводом, расходятся люди в полночную дымку.
Лошадь тем временем с Генрихом Гейне в обнимку
на ночь ложится, на отдых, под небом огромным.
Виллиам Хайнесен
(1900–1991)
Танцующий тополиный пух
(Отто Гельстеду)
Так сейчас далеко, далеко, далеко
до пивнушки Давидсена на каком-то бульваре в 1918-м,
до гостиницы «Пекин» в 1968-м.
Все дальше от грядущего дня, дальше от сердца.
Лишь пух тополиный все так же
атакует пространство, беспечно танцуя вдоль улиц,
все так же, как некогда
в июньском Фредериксберге,
где опаловый свет розовеющей ауры раннего утра
отражался в паническом взоре Софуса Клауссена,
в мерцании комнат, заполненных дымом табачным и книгами.