Весна гения: Опыт литературного портрета
Шрифт:
Доктор Клаузен пристально смотрит на нас.
– Да, в нем борются две силы: литература и история. Очень хотел бы знать, какая из них победит?
Мы не стали отвечать на вопрос славного учителя.
– Лично я хотел бы, чтобы верх одержала первая, но…
Доктор Клаузен, весьма довольный нашим интересом к Фреду, проводил нас до ворот. Он горячо пожал всем руки и еще раз напомнил:
– Непременно побывайте у господина Шифлина. Он вам также немало поведает о нашем любимце…
Учитель французского языка живет в центре Бармена, в новом солидном доме, не имеющем ничего общего с поэтичным домиком Клаузена. Здесь всегда многолюдно и шумно, так как рядом расположены самые большие в городе магазины и наиболее влиятельные торговые конторы. Мы медленно пробираемся сквозь поток пешеходов и экипажей, запрудивших улицу, и, усталые, поднимаемся по широкой лестнице. На двери ярко начищенная медная табличка: «Здесь живет месье Ф. Шифлин, доктор романской филологии, специалист по французской грамматике». Отряхиваем с одежды пыль и дергаем длинную цепочку звонка. За дверью раздается мелодичный перезвон колокольчика.
Второй старший учитель доктор Филипп Шифлин церемонно приглашает нас в кабинет. Перед нами предстал крупный пятидесятилетний мужчина, с пышными русыми бакенбардами и мопассановскими усами. Во рту его дымилась сигара, а на большой округлый живот свисал старый позолоченный монокль. Под голубыми глазами выделялись мягкие аристократические мешочки, а голос часто прерывался из-за приступов астмы. И все же облик доктора говорил о том самодовольстве, которое не отталкивало, а привлекало и располагало к общению. Пока мы усаживались в кожаных креслах, господин Шифлин извлек из письменного стола бутылку старой малаги, наполнил хрустальные бокалы и с добродушной, приветливой улыбкой сказал:
– Prosit, господа! Добро пожаловать…
Учитель закрыл глаза и залпом выпил свой бокал, несколько раз громко причмокнул толстыми губами и сел напротив, готовый к разговору. Узнав, зачем нас прислал к нему старый Клаузен, он сразу же перешел к теме, интересовавшей нас.
– Слышал я, что бывают чудо-дети, вундеркинды. Думаю, что одним из них был Моцарт. Не преувеличивая, господа, могу сказать, что Энгельс-младший один из таких детей… Подумайте, ему только семнадцать лет, а он уже практически владеет пятнадцатью иностранными языками. Свободно говорит и пишет по-латыни, на древнегреческом, испанском, французском, английском, голландском, итальянском. В то же время юноша хорошо справляется со скандинавскими языками, с португальским и, если хотите, с польским, который сейчас изучает. Однажды в его тетради для домашних заданий по французскому я нашел несколько листов, исписанных на неизвестном мне языке. Когда я спросил, что за фантасмагория, он, смеясь, объяснил, что это какое-то ирландское наречие, если не ошибаюсь, североирландское, на котором говорят сейчас пятьсот пятьдесят человек на всей земле. «Но на что сдалось вам это наречие, молодой человек?» – удивленно спросил я его. «Как на что? – лукаво ответил Фред. – Представьте, что я плыву на пароходе, случилось кораблекрушение и волны выбросили меня на ирландский берег. Как же я попрошу кусок хлеба у добрых рыбаков, говорящих только на этом дьявольски трудном наречии?»
Месье Шифлин засмеялся своим сердечным, веселым и заразительным смехом.
– Да, да, господа, именно так ответил мне этот юноша, который знает языков больше, чем я. Уверен, что он самый что ни на есть полиглот, феномен. По секрету скажу, что иногда побаиваюсь его. Подымаясь на кафедру, я знаю, что он внимательно следит за каждым моим словом и, как он сам мне признавался, за правильностью моих объяснений. Иногда даже пытался спорить со мной перед всем классом, что, конечно, не очень педагогично, но весьма интересно с точки зрения филологии. Во время одного из таких споров я, например, лучше уяснил произношение некоторых слов, перекочевавших из немецкого во французский через тоннель эльзасского наречия. Вот почему я всегда с удовольствием вызываю его к доске. Он не мямлит под нос, словно последний вуппертальский осел, а говорит свободно, со знанием дела, а главное – интересно. Опять же по секрету признаюсь вам, что всегда на него полагаюсь, когда в класс пожалует какой-нибудь незваный гость из барменской общины или педант-инспектор из Дюссельдорфа. Тогда мы с Фредом начинаем веселый диалог по-французски, что заставляет пожаловавшее «высокое лицо» напрягать до предела мозг и делать вид, что «во всем разбирается». Однажды Энгельс так увлекся, что выпалил по-старофранцузски: «Очень мне не нравится вон то лицо в углу». А в углу, представьте себе, сидел за партой сам господин Граббе, инспектор, так глубоко обидевший нашего доброго Клаузена…
Доктор Шифлин повторно наполнил бокалы, снова любезно проговорил «Prosit, господа!» и несколько раз почмокал губами.
– A propos, эта малага выписана прямо из Испании. К сожалению, у наших рейнских виноделов не получается такой чудесный южный напиток… Вспоминается, как однажды Фред принес мне свой перевод со староиспанского какой-то поэтичной андалузской песни-легенды. В ней говорилось, что смерть не коснется того, кто выпьет бокал малаги – живой крови земли и солнца. Перевод был сделан с большим вкусом и хорошим чувством поэзии. Я был так восхищен, что тут же послал издателю Брокгаузу заказ на сборник испанских романсов и, получив его, преподнес Фреду с дарственной надписью. Подарку Фридрих очень обрадовался, но после с огорчением мне говорил, что переводы неудачны. А он, надо отметить, умеет отличать фарфор от глины и, между прочим, никогда ничто не принимает на веру, все подвергает самой тщательной проверке. Только на одной странице его хрестоматии французского языка я как-то увидел двенадцать вопросительных знаков. Я, конечно, тут же спросил, что это значит, и услышал в ответ: «Сомневаюсь во всем, что мне не ясно». Иногда этот девиз доставлял ему много хлопот, но он никогда не изменял ему. «Лучше, – говорил он, – искать истину всю ночь, чем сомневаться в ней всю жизнь». Согласитесь, господа, что подобный афоризм достоин самого Сократа или Галилея, но не этого буйного вуппертальского молодца, который толком еще и не знает, чему посвятить свою жизнь…
Хозяин но-настоящему гостеприимен, и мы выпиваем по третьему бокалу малаги. К чести испанских погребов, вино поистине превосходно. Филипп Шифлин, явно очарованный редкими способностями Фреда в изучении языков, продолжал:
– Больше всего меня радует то, что Фридрих изучает французский по моей испытанной методе – по классикам. Нет лучших учителей этого совершенного языка, чем его создатели: Рабле и Лафонтен, Буало и Корнель, Расин и Вольтер, Лабрюйер и Мольер. Они воспитывают у человека вкус к изящной фразе и благородное остроумие, столь присущие не только французской литературе XVII – XVIII веков, но и французскому характеру вообще. Их произведения – подлинная школа для шлифовки мысли и стиля, обогащения разговорного словаря. Прогуливаясь как-то по берегу Вуппера, Энгельс признался мне, что Вольтер научил его понимать французский сарказм, а Лабрюйер – тому безграничному, чисто французскому острословию, которые крапят язык, словно черный перец, и делают его необыкновенно пикантным. И я просто счастлив, что Фред по достоинству оценил мое «Руководство» но французской грамматике и добросовестно пользуется собранным там материалом. Буду рад, если это руководство еще больше повысит интерес юноши к языкам и окончательно направит его к богатствам филологической науки. Случись это, можно будет спокойно умереть, с сознанием, что дал немецкому языковедению подлинно великий ум…
Наступил час обеда, и мы пожимаем руку увлекшемуся доктору. Он огорчен расставанием, дружески хлопает нас по плечу и советует заглянуть на постоялый двор «Три шляпы» и заказать там тушеного зайца и вино, подобное его малаге.
– Попросите подать зайца с томатным пюре и в вишневом соку. Прикажите кельнеру сделать это по рецепту Шифлина. Останетесь довольны. До свидания!
– Всего наилучшего, будьте здоровы, месье Шифлин!
– Мерси, господа!
С теплым, светлым чувством выходим на шумную барменскую улицу. Мы благодарны доктору Клаузену и доктору Шифлину за их сердечное гостеприимство и единодушную восторженную оценку, данную ученику Энгельсу. Они безусловно первыми «открыли» юношу, его только что проявившиеся гениальные способности. Теперь нам понятно, почему Фред всегда будет с глубочайшим уважением вспоминать о них, почему он с благодарностью пишет о единственном человеке, умеющем пробуждать у молодежи вкус к поэзии (Клаузене), и авторе одного из самых лучших учебников французского языка (Шифлине). Понятно, почему много лет спустя титан Энгельс признается, как многим обязан он этим вуппертальским педагогам, этим прекрасным и мудрым людям…
В разговорах с обоими вуппертальскими учителями мы обратили внимание на две короткие, но характерные фразы, выражающие фактически одну и ту же мысль, – на слова, сказанные доктором Клаузеном: «У сына Энгельса своя голова на плечах» – и фразу доктора Шифлина: «Он ничего не принимает на веру…» В этих двух фразах заключена вся сущность ученика Фреда, его бурного и вечно ищущего духа. В них скрыта сложная загадка конфликта между юношей и вуппертальской школой, между силой, рожденной, чтобы творить, и силой, существующей, чтобы подавлять. Или, прибегая к афористическому образу Бенджамина Франклина: между кровью крыла и железом решетки. Да, эти две фразы выражают все своеобразие молодого Энгельса, которое выделяет его среди массы учеников и оставляет один на один с суровой «альма-матер», с ее каменными стенами и дубовыми головами учителей, со всем адом пиетистского просветительства.
Для большинства вуппертальских педагогов ученик Фридрих Энгельс представляется непонятным явлением. Холодные и ограниченные головы не в состоянии постичь внутреннего богатства юноши, его непокорности и интеллектуальной независимости. Они смущены тем обстоятельством, что их питомец не испытывает почтительного страха ни перед розгами, ни перед угрозой плохой отметки в классном журнале, что он относится ко всему этому спокойно, насмешливо и, можно сказать, несколько надменно. Даже провинившись в чем-нибудь, он не «кладет головы на плаху» (как это принято), а сухо и холодно, с нескрываемой ноткой внутреннего достоинства просит извинить его. Конечно же все это могло быть простительным для юного сына фабриканта, если бы за этим не проступал открытый бунт против официальной педагогики прусского государства. Учителя просто возмущены снисходительным отношением Фреда к учебникам и пособиям, старым и достойным книгам, которые открыли глаза тысячам благочестивых немцев. Их охватывает паника, когда юноша во время урока начинает критиковать какой-нибудь учебник и утверждать, что то или иное определение является неполным, неточным, а то еще хуже – неправильным. Обычно они не разрешают ему говорить, но иногда вынуждены слушать, и тогда его отличные знания бьют по ним словно плети, заставляют их краснеть, заикаться, звать на помощь бога и директора гимназии доктора Ханчке. Уже не раз первый старший учитель Иоганн Якоб Эвих или второй старший учитель доктор Эйххоф просили педагогический совет заняться этим непокорным «одиннадцатым номером», который осмеливается публично высказывать свои замечания, критиковать учебник общей истории или грамматику древнегреческого языка. «Под угрозой наш высокий авторитет», – шумят они и требуют от дирекции гимназии принятия серьезных мер для обуздания этого «энциклопедиста и вольтерьянца». Но самое неприятное – экзаменовать Фреда, когда приходится давать оценку его знаниям. О, этого учителя ждут словно сражения, большого диспута, тяжелой встречи по «вольной борьбе», где потребуется вся их изобретательность и хитрость. Они сами предварительно готовятся по тому предмету, по которому будут экзаменовать юношу, читают соответствующую литературу, разрабатывают целую систему ловушек и капканов, неожиданных засад и бурных атак. Хотят раз и навсегда показать этому господинчику, что учитель есть учитель и что нет более систематизированного и точного свода знаний, чем тот, который содержится в учебнике. К большому сожалению господ педагогов, каждый раз весь этот заранее отрепетированный спектакль летит ко всем чертям. Ответы Фреда бывают обычно настолько точными и обоснованными, настолько исчерпывающими, что категорически исключают какую бы то ни было возможность дать себя запутать, сбить с толку. Учитель испытывает смущение и растерянность, так как понимает, что не в состоянии одержать верх. И тогда начинается некая дьявольская игра, в которой меняются ролями кошка и мышка, игра, которая вызывает у господина учителя неприятное чувство, будто он стоит голым перед классом, полным хохочущих учеников. Поверженному учителю только и остается отметить, что господин Энгельс отвечает слишком распространенно или что господин Энгельс допускает весьма «свободные отклонения» от учебника. А Фред будто только и ждал такого замечания. Разведя руками, он без обиняков заявляет, что в учебнике также содержатся очень «свободные отклонения» от классиков. А он, как слышал господин учитель, строго придерживался их великих положений, которые несомненно заслуживают большего доверия, чем соответствующие определения учебника. Удар пришелся точно, и над кафедрой взвился белый флаг. «М-да, в чем-то вы правы, но…» Тем не менее «номер одиннадцатый» не может получить отличной отметки, потому что королевская гимназия не место для пусть интересных, но отвлеченных суждений. Здесь ведь не клуб и не кафе, а храм официальных знаний, угодных господу богу и его величеству королю. Это последнее, что могла сказать, или, точнее, сделать кафедра, чтобы более достойно представить свою капитуляцию перед взволнованными учениками. Пусть никто не забывает, что учитель есть учитель…
Эта грубость и фальшь в отношении к Фреду со стороны большинства вуппертальских учителей не сказывается серьезно на самочувствии нашего героя. Они только немного огорчают юношу и делают более осторожным там, где проявляется школьная власть. Это даже в известной мере шло ему на пользу, укрепляло его силы и с ранних лет предупреждало о больших житейских трудностях, встающих на пути разума. В целом же Фридрих воспринимал все это с учтивым безразличием, с гордой и артистичной небрежностью. Избрав своими идеалами знания и красоту, он полностью освобождается от суеты и тщеславия вуппертальской школы и с великим наслаждением отдается духовному самосовершенствованию. Подобно своему кумиру Вольтеру, он не стремился быть лучшим учеником, но старался стать умным и высокообразованным человеком. При первых же стычках на уроках Фред понял, что отметка никогда не является критерием умственного багажа ученика, что мнение господина учителя – самое субъективное и непостоянное явление на земле. Вот почему он не гонялся за отличной оценкой, но приучал свой мозг к постоянному труду, к напряженной интеллектуальной работе. Часто заставая его над книгой, однокашник Фридриха Плюмахер, круглый отличник, однажды удивленно воскликнул: «Ты работаешь, как каторжник!» «Нет, мой милый, – отвечал Энгельс, – я учусь!» Да, Фред учился – учился постоянно, энергично, неутомимо. Но не по сухим страницам учебников, а по подлинным источникам человеческого знания, по оригинальным произведениям мыслителей. Психологию он изучал по «Этике» Аристотеля, географию – по дневникам Джеймса Кука, латынь – по речам Цицерона, литературу – по «Эстетике» Гегеля, ботанику – по «Естественной истории» Бюффона, физику – по «Механике» Ньютона, древнюю историю – по сочинениям Плутарха. Это серьезное, глубокое проникновение в сокровенные тайны наук не нуждалось в педантичной оценке некоего королевского учителя. Какое значение имеет школьная отметка, если ум захвачен работой, когда он ушел далеко вперед от учебника, недоноска, сочиненного под мрачным балдахином пиетизма и королевской цензуры? Разве с казенной кафедры в состоянии понять это титаническое напряжение молодых сил, все порывы души, желание постичь до конца вещи и явления, осознать их и только после этого поверить в них, дать право на жизнь в своей еще юной, но умной голове? Разве возвышавшийся на кафедре тупица способен понять всю сложность познания истины, слияния с ней? Поэтому Фред не сердится и ничего не ждет от него. Юноше все равно, что напишет такой учитель в классном журнале, ибо он больше доверяется собственному мнению. Вот почему молодой Энгельс с безразличием смотрит на свидетельство об окончании гимназии, выданное 25 сентября 1837 года, в котором нет ни одного «похвального слова», а знания его оценены в самых шаблонных и скупых выражениях, достойных вуппертальской кафедры. Какая-то равнодушная и безразличная рука написала в нем: «Хорошо переводит»; «Хорошо знает грамматику»; «Отчетливые познания».