ЖАНРЫ

Война, блокада, я и другие…
Шрифт:

Я никогда не подозревала, что эта скучная, необщительная, молчаливая и строгая женщина так по-доброму отнесется ко мне в блокаду. Можно даже сказать, спасет меня от смерти, а после войны она станет совсем другой.

Еще у тети Ксении была игра «Блошки». В красивой круглой коробочке лежали небольшие выпуклые кружочки четырех цветов и четыре таких же, но побольше. Мы их называли «пуговками». Играющие выбирают «блошки» одного цвета, располагают их на определенном расстоянии от коробочки, и большой пуговкой надо нажать на краешек маленькой так, чтобы она подпрыгнула и влетела в коробочку. Иногда нам давали поиграть. А вернее, когда с нами садилась играть тетя Ксения. Игра вызывала много эмоций, а значит, и много шума. И уж тогда мы от души шумели, спорили, смеялись, прыгали, и с нами прыгали и лаяли собаки. Это было до войны, а когда начался голод, тетя Ксения как-то принесла нам с мамой миску горячего бульона и крохотулечный кусочек мяса. Это когда у нас украли карточки. Мы глотали ароматный бульон, торопливо жуя мясо, а тетя Ксения глядела на нас и плакала. А ведь дружбы между родителями и тетей Ксенией не было. И только после того, как мы все съели, она призналась, что это одна из ее собак. Не знаю, что она сделала со своими собаками, заморозила или засолила, но иногда она приносила мне чуточку бульона, пока мы не получили новые карточки на следующий месяц. А кошка Мурка пропала, и дома сказали, что ее кто-то поймал и съел.

Вообще, если бы не бабушка Даниловна и тетя Ксения, я бы не выжила, оставшись без карточек и одна. Мама была на казарменном положении и домой приходила редко. Тетя Ксения дома появлялась чаще. Иногда она что-то приносила, и мне порой перепадало тоже, хотя могла не давать мне ничего. Я была ей совсем чужая, просто соседка. А голод был жуткий. Каждая крошка была на вес золота. И все же эти крохи иногда перепадали и мне. И я выжила…

Соседи С любовью вспоминаю вас, Мои соседи по квартире. Тогда, блокадною зимой, Вы, как могли, меня хранили. Ах, тетя Ксенья, тетя Ксенья, Кто мог тогда предполагать, Что ты в блокадном лихолетье Мне, не кляня, заменишь мать… Прости, Даниловна, меня, Что жизни я не понимала… Ты — умерла, а я — жива… Прости, Даниловна, меня… Спасибо, что меня храня, Куском делилась и Душою, И хоть бранила иногда, Надежно было мне с тобою. Живу твоим благословеньем, И? память добрую храня, Несу в своих воспоминаньях Частицу твоего тепла… Где ты, веселая подружка, Беспечных довоенных лет? Ты помнишь голубей над крышей? Ни голубей… ни Дома нет… Как беззаботна жизнь была! Как невесомо мы порхали! И наши детские дела Нас постоянно окрыляли… Сломала жизни нам война… Мы очень быстро повзрослели… И голод скрючил нас с тобой… И вши блокадные заели… Но мы назло судьбе — живем! Хоть память горькая тревожит… А кто без памяти живет — Тот нам судьею быть не может…

Зойка

Зойка до войны училась в школе и была пионеркой. Она носила галстук, скрепленный значком с горящим костром. Мне он очень нравился. Я завидовала ей и гордилась, что у меня такая подружка. Я не скажу, что она нянчилась со мной. При случае могла и обидеть, но все же часто брала меня на свои пионерские сборы. По выходным ходили в кино, на экскурсии, гулять в «Сад 9-го января». Мы бегали по крышам сараев и дружно играли вместе с другими ребятами в «чижа», «лапту», «прятки», «палочку-выручалочку» и пр. в нашем дворе. А сколько было веселья, радости, восторга и визга, когда через весь двор туда и обратно мы скакали друг через друга, играя в чехарду. Это была одна из самых любимых наших игр.

А еще мы любили делать «секреты» или, как мы их еще называли, «кино». Где-нибудь в укромном месте в земле выкапывали ямку, устилали ее обертками от шоколада и фантиками от конфет, цветными стеклышками, цветами, веточками и прочими детскими сокровищами, закрывали все это осколком стекла и засыпали землей. Потом в земле делали маленькое окошечко и смотрели в свое собственноручное детское кино. У нас с Зойкой было общее «кино», и у каждого был еще и свой секрет. Но разница в возрасте все же часто сказывалась. Иногда она заступалась за меня, а иногда и сама обижала. Но война сделала нас Родными.

После смерти бабушки мы как-то сразу повзрослели. Зойка стала старшей в полном смысле слова. Она теперь сама отоваривала свои карточки, ломала на дрова то, что можно было сломать и порубить. Уступала мне лучшее место у топящейся буржуйки, укутывала меня в постели, ругала меня, когда я пыталась съесть сразу весь Хлеб, иногда читала мне свои книги. Теперь она была мне всем, и я старалась помогать ей, чем только могла. Я щипала ножом лучинки для растопки буржуйки. Я срезала почти все ребра у мебели — у кухонных столов и шкафчиков, с дверей в уборной и в кухне. Они тогда были не нужны. Я срезала края у подоконников и везде, где можно было хоть что-то срезать. Я заправляла коптилку, подметала и складывала сэкономленные дровишки около буржуйки. Я кипятила чайник и ставила греться утюги для постели. Если в буржуйке оставались угольки, я вытаскивала их шумовкой и клала их в угольный утюг и тоже ставила его в постель. От этого наши матрасы и одеяла были прожжены. И почему мы вообще не сгорели, это просто чудо. Но нам так хотелось подольше сохранить это такое ненадежное тепло в тех невыносимых условиях, что о худшем уже и не думалось. На мне лежала забота о воде. Воды в наших краях нигде не было, и я ходила собирать снег. Мы его растапливали, и это была наша вода. Но собирать снег было очень сложно. Найти чистый снег было трудно. Уборные нигде не работали, и люди все нечистоты выливали на улицу… Надо было идти куда-нибудь подальше от домов. Но я была не одна такая охотница за чистым снегом, и ближний снег был уже весь выбран вдоль протоптанных тропинок. Но куда денешься, шла и искала. Я набивала снегом сумку и волокла ее по снегу домой. Дома Зоя пересыпала снег в ведро и ставила его на горячую буржуйку, а я, немного передохнув, шла снова и снова, пока ведро не наполнялось растопленной водой. Ведра нам хватало на несколько дней. Мы использовали ее только для чая. Разыскивая чистый снег, случалось видеть мертвых людей, у которых были вырезаны куски мяса или без каких-нибудь частей тела. Я никак не могла привыкнуть к этому зрелищу… Было страшно… В животе становилось холодно, а в груди было так больно, словно на меня навалили тяжелую плиту. Все это было непонятно, и вначале я думала, что это крысы их объели, как бабушку, когда она лежала на кухне мертвая. Потом узнала, что это. Стало еще страшнее, и я просто цепенела, когда выходила на улицу одна. Я стала бояться людей. Но надо было жить, и я старательно обходила стороной все подозрительное. Хотя и не очень-то обойдешь. Снег не убирался, и только протоптанные тропинки могли куда-то привести или те дороги, по которым еще могли пробиться машины…

Переделав все свои нехитрые дела, забирались в постель к теплым утюгам, если они не успели остыть от ледяной постели, и вспоминали «до войну». Только вскоре тетя Ксения увезла куда-то мою Зойку. Это было зимой 1942 г. Я осталась одна…

Мама приходила редко и ненадолго. Она сначала была вся очень опухшая, а потом стала очень худой, с полупрозрачной кожей и опухшими ногами. Она еле двигалась, почти не разговаривала. Приходила домой, ложилась и мгновенно засыпала, не дождавшись даже кипятка. Сейчас, вспоминая те дни, мне кажется, что она стала совершенно безразличной, отупевшей. Я радовалась ее приходу, торопилась затопить буржуйку, согреть воды и утюги к ее ногам. Я заглядывала ей в лицо, но не находила отклика. Из меня что-то уходило. Не знаю, что именно. Теперь мне кажется, что это умирала Душа, надежда, и больно сжималось сердце, когда я глядела на маму. Она уходила, и я снова одиноко лежала в ледяной постели, в нетопленной комнате и ничего уже не хотела. Не было сил даже ходить за Хлебом. Спасла меня тетя Ксения. Придя как-то домой и увидев меня в таком состоянии, она растормошила меня, натопила буржуйку, нагрела воды, дала кусочек Хлеба, наверное, из своего пайка, положила к ногам горячие утюги, отоварила мои карточки. Я не знаю, была она на казарменном положении или нет, но ночевала у себя на работе. Работала она в Кировском Доме Советов или в Исполкоме — точно не знаю. Но домой она приходила чаще, чем мама, когда жива была еще Даниловна и была дома Зойка. Когда бабушка умерла, а Зойку увезли, она перестала ходить домой. Вот я и осталась одна. Тетя Ксения пообещала, что теперь будет приходить домой почаще. Она вытянула меня с того света. Уже одно присутствие в доме живого взрослого человека придавало сил. Ждать тяжело, но когда некого ждать и нечего — это просто невыносимо…

Встреча со смертью Я улицей тащилась, чуть жива… И за собой влачила сумку снега, Чтоб дома растопить его в ведре… И вдруг столкнулась с мертвым человеком… Он, неудобно скрючившись, лежал… Мужчина или женщина — кто знает… И вздрогнул мой полуживой скелет… И страху — сердце болью отвечает… Его уже припорошил снежок — Полупрозрачный, белоснежный саван. И тихо он ушел в небытие — Ушел не попрощавшись, не оплакан… Валялись рядом — старенькая трость, Бидончик голубой, с водой разлитой, Пальто распахнуто… застывшая слеза Примерзла на щеке, давно немытой… И я от жалости заплакала сама… А ветер заносил поземкой город… Я вытирала варежкой глаза, И донимал меня мороз и голод… И на пустынной улице одна — Сама уже в ряду полуживых — Невольно я оплакала последней Конец его страданий неземных… Передо мною скрючившись лежал Умерший и замерзший человек… По-детски я заплакала над ним… А с неба мирно падал белый снег…

Эрик…! Эрька…! Эричка…!

Борька-дыня, у которого голова с белобрысой челкой была вытянута вверх и была похожа на дыню. Борька-моряк, который всегда ходил в матросках разного цвета — синей, голубой и белой, и мне это очень нравилось. У меня тоже была синяя матроска, и тогда я думала, что когда я вырасту, обязательно выйду замуж за моряка; и у меня, и у моих детей тоже будут матроски, и когда мы будем все вместе идти в матросках, все люди будут смотреть на нас и завидовать. Смешно! Хотя у меня и сейчас есть две матроски: белая под темную юбочку и синяя матроска-платье. Но сейчас я о другом — о наших детсадовских мальчишках.

Кроме двух Борек в нашей группе детского сада был еще Эрик. Эти трое мальчишек были моими детсадовскими женихами. Мы постоянно были вместе и, взявшись за руки, вместе ходили, вместе бегали, вместе играли и проказничали. У нас были общие детские «секреты», и за обеденным столом мы тоже сидели вместе, и мальчики всегда в общей тарелке с хлебом высматривали для меня горбушки. Нас постоянно дразнили: «Тили-тили тесто, женихи с невестой». Как давно это было! Какие мы были счастливые и беззаботные. И как неожиданно все, все рухнуло, и мы лишились всего и сразу…

Началась война, и оба Борьки поехали с нами на «новую дачу в немцам», где мы и встретились с войной нос к носу. Что с ними случилось после трагедии в Демянске и в Лычково, я не знаю. Я их больше никогда не видела, ни в блокаду, ни после войны. Не встречала я и их родителей, живущих в одном доме с Эриком. Может, они еще не вернулись из эвакуации, а может, куда-то переехали.

Эрик не ездил с нами «на дачу к немцам». А так как я после возвращения с этой проклятой дачи долго болела, то, когда стала выходить на улицу, была уже осень, и как-то забылось обо всех моих женихах. Но однажды в булочной я встретила маму Эрика тетю Веру. Оказалось, что Эрик не успел уехать к своей второй бабушке в деревню. Тетя Вера и мама дружили и работали вместе, и тетя Вера знала, что случилось с нашими детсадовскими ребятами на новой даче. Вскоре Эрик пришел ко мне и принес несколько журналов «Нива», и мы рассматривали в них картинки. Он оставил мне эти журналы и сказал, что заберет потом. Но «потом» как-то не случилось. Но я берегла их до самого нашего отъезда в эвакуацию. И даже когда Зойка хотела разжечь ими буржуйку, я их не дала и спрятала в комод среди белья, хотя получила от Зойки приличную затрещину. Но ведь журналы были чужие. Эрик мог прийти за ними в любое время. Иногда мы с ним вместе стояли за Хлебом. Но стояния эти были такие, что разговаривать совсем не хотелось. От голода просто не хватало сил. Получив Хлеб, мы прятали его за пазуху, а карточки в рукавички, которые болтались на резинке, пропущенной через рукава пальто, чтобы они не терялись, и шли домой. До моего дома мы шли вместе, так как он был ближе к булочной, а уж дальше Эрик шел один. Их пятиэтажный дом был в виде каре, внутри которого был наш дом и сараи. Наш двор был по одну сторону сараев, а их двор по другую сторону сараев, так что мы жили совсем рядом. Рядом с парадной Эрика была арка, через которую мы до войны, взявшись за руки, ходили в детский сад и обратно. Часто к нам присоединялись оба Борьки, и тогда, взявшись за руки, визжали от радости и мчались в свой садик. Теперь мы с Эриком оказались одни. Тетя Вера, как и моя мама, была на казарменном положении. Старенькая бабушка, которая жила с ними, очень болела, и Эрик так же, как и я, ходил за Хлебом сам, да, наверное, и за снегом для воды тоже сам. Но наши пути редко пересекались. Сколько прошло блокадного времени, трудно сказать. Все страшное, тяжелое и непонятное кажется бесконечным…

Было ужасно холодно, но я тащилась со своей плетеной кошелкой в поисках чистого снега для воды. Это было сложно, так как уборные в домах не работали и все нечистоты выливали рядом с домами, надо было идти подальше от домов. Так я забрела в садик возле нашей детской поликлиники. Это на полпути к нашему садику. И вдруг возле заборчика к своей радости и ужасу увидела Эрика. Он сидел на снегу, скрючившись, с поджатыми ногами, а голова свешивалась на колени. Шапка валялась рядом, шарф развязан, пальто расстегнуто и пуговицы на нем были оторваны. Я очень испугалась, что он замерз и умер. Я повернула его голову к себе лицом. Оно было совсем белым, исцарапанными и в синяках, а глаза закрыты. Я начала его трясти. Заливаясь слезами, я стала варежкой растирать ему лицо, нахлобучила ему шапку на самые глаза, подняла воротник и шарфом замотала его вместе со ртом и носом, помня, как меня заматывали от мороза в Комсомольске-на-Амуре, когда отца посылали туда работать. Я стояла перед ним на коленях, обнимала его за голову и дышала на него, дышала, надеясь отогреть его от замерзания. Мне и самой-то было очень холодно, и колени мои заледенели. Слезы мои быстро замерзали и склеивали ресницы. А дыхание мое… Это теперь я понимаю, что оно не было спасением для Эрика. Дыхание мое не могло согреть даже меня, когда я, забравшись под одеяло с головой, старалась надышать туда теплого воздуха, чтобы согреть хотя бы ладошки. Дома было холодно так же, как и на улице. Но мне было так жалко Эрика, что я продолжала дышать на него и тормошить, чтобы оживить его, и все кричала: «Эрик!.. Эрька!.. Эричка!.. Вставай!.. Вставай!.. Ну, вставай же!.. Не умирай!.. Не умирай же!..»

Поделиться с друзьями: