ЖАНРЫ

Запад и Россия. История цивилизаций
Шрифт:

Этот «триумфалистский» подход и дал Ф. Фукуяме основания для преждевременного вывода о «конце истории». Но рейгановской политикой невозможно объяснить тот факт, что выбрали именно Горбачева Генеральным секретарем ЦК КПСС, который подорвал собственную политическую базу и привел к власти собственного противника.

У такого объяснения крушения СССР немедленно нашлись противники. Так, американцы отмечают, что советские войска были выведены из Афганистана и Восточной Европы значительно позже пика рейгановских усилий в области военного строительства (1981–1984 гг., т. е. значительно позже того, как стало ясно, что сверхвооружение не делает мягче советскую переговорную позицию [328]). Критики этой теории уверенно указывают на неубедительность тезиса о «переутомлении Советского Союза», напоминая, что в 80-е гг. СССР был гораздо сильнее, чем в 50-е или 60-е гг. За послевоенные десятилетия индустриальная база Советского Союза усилилась многократно, поэтому непонятно, как могла подорваться экономика СССР в конце 80-х гг., если она выстояла в 40-х [215]. Ведь никто не смог доказать, что «бремя оборонных расходов в Советском Союзе значительно возросло за 1980-е годы, более и важнее того, никто еще не смог доказать связь между рейгановским военным строительством и коллапсом советской внешней политики» [159].

По мнению американского исследователя Э. Картера, нельзя доказать, что именно действия американской администрации подтолкнули Советский Союз к радикальным переменам. М. Мандельбаум прямо говорит, что главная заслуга Рейгана и Буша в грандиозных переменах 1989 г. заключалась в том, что «они спокойно оставались в стороне» [288]. Р. Пайпс, один из главных идеологов рейгановской администрации, утверждал, что «ни один ответственный политик не может питать иллюзий относительно того, что Запад обладает возможностями изменить советскую систему или поставить советскую экономику на колени» [132].

О том, что коллапс коммунизма и распад Советского Союза имели очевидно меньшее отношение к американской политике сдерживания, чем внутренние процессы в СССР, говорит тот факт, что сторонники жесткой линии на Западе были просто ошеломлены окончанием холодной войны. Как писали политологи Д. Дедни и Дж. Икенбери, «направление, полагающее, что «победу одержал Рейган», представляет собой замечательный пример упрощенчества». Повышение советских расходов на оборону «никак не объясняет окончания холодной войны и изменения общего направления советской политики» [189].

В общем и целом, по мысли многих западных интерпретаторов, логика требует признать, что реакцией Москвы на ужесточение американского курса должно было быть не отступление, а определенное ответное ужесточение (что мы и видим, в частности, в 1984 г.). Даже на основе использования американской статистики невозможно доказать, что советский военный бюджет рос как ответ на увеличившиеся американские военные ассигнования. В этом смысле дипломатия Горбачева формировалась не под давлением американского наступления, а вопреки ему.

Улучшение двусторонних отношений началось тогда, когда рейгановское военное строительство достигло максимума, а к встрече на высшем уровне в Рейкьявике (1986), когда Вашингтон смягчил и риторику, и практику: «Чудесное окончание холодной войны, — пишет многолетний корреспондент «Вашингтон Пост» в Москве Д. Ремник, — было результатом скорее сумасшедшего везения, а не итогом осуществления некоего плана» [323]. Очевидно, что у Рейгана не было четко продуманной и последовательной стратегии — он несколько лет вообще саботировал встречи на высшем уровне. Под давлением самых различных групп республиканцы в 1981–1993 гг. сделали множество поворотов в политике — от определения России как «империи зла» до отрицания правильности этого определения во время визита в Москву и предложения поделиться с Россией военной технологией. Поэтому только очень убежденный рейга-нист мог оставаться сторонником рассматриваемой теории.

Пробел в доказательствах влияния американского военного строительства на Советский Союз, сугубая декларативность этого тезиса поставили его под сомнение. Другие факторы стали попадать в фокус внимания интерпретаторов краха сверхдержавы.

Изначальная порочность системы

Второй подход сводится к следующему: коммунизм погиб из-за внутренних, органически присущих ему противоречий.

Как утверждает американский политолог Ч. Фейрбенкс, «сама природа зверя» содержала в себе внутреннюю слабость, проявившуюся в момент напряжения [188]. Той же точки зрения придерживается 3. Бжезинский, немало писавший об искажающем действительность характере коммунистической идеологии, ее неспособности дать верное направление общественного и экономического развития в рамках современной технологии [147]. Выдающийся историк А. Шлесинджер стоит примерно на той же позиции: «Учитывая внутреннюю непрактичность… Советская империя была в конечном счете обречена при любом развитии событий» [334]. А известный социолог Э. Геллнер, рассуждая в таком же ключе, приходит к выводу, что СССР погиб потому, что коммунизм лишил экономику страны стимулов роста производительности, лишил ее побудительного мотива — «жалкое состояние окружающего, а не террор подорвали веру в коммунизм» [211]. Сторонники данной точки зрения исключают тезис о военно-экономическом «перегреве» СССР как наивный и не подкрепленный фактами и твердо убеждены, что «Советский Союз проиграл холодную войну в гораздо большей степени потому, что его политическая система оказалась порочной, чем вследствие американского сдерживания его мощи». Последователи указанного объяснения пытаются ответить на вопрос: кто же, кроме тех, кто составлял номенклатуру, был готов поддерживать коррумпированную систему, исчезнувшую вследствие того, что «как вид производства социализм не является чем-то, что может быть создано лишь на волевой основе, базируясь на низкой основе прежнего развития, перед тем как капитализм проделал грязную работу» [358].

Часть интерпретаторов отстаивает тот тезис, что первопричиной краха СССР явился российский термидор середины 20-х гг.: революционеры 1917 г. были в конечном счете отодвинуты (и уничтожены) сталинистами, ведшими страну к централизации и тоталитаризму. Эти интерпретаторы с большой охотой цитируют тезис М.С. Горбачева: «Страна задыхалась в тисках бюрократической командной системы, она подошла к пределу возможностей» [55].

Сторонников этого типа интерпретации (при всех их внутренних различиях) объединяет следующий постулат: система либеральной рыночной экономики проявила свое превосходство над плановой системой коммунистического хозяйствования. Не только вожди в Кремле, но и широкие массы пришли к выводу, что коммунизм не может быть успешным соперником капитализма, поставившего на службу современную науку [210]. Ф. Фукуяма определил триумф либерализма так: «Решающий кризис коммунизма начался тогда, когда китайское руководство признало свое отставание от остальной Азии и увидело, что централизованное социалистическое планирование обрекает Китай на отсталость и нищету» [202]. На ранней стадии своего становления социалистическая экономика добилась многого, но в закатные десятилетия не сумела удовлетворить все более настойчиво излагаемые нужды массового потребителя — это особенно хорошо видела советская интеллигенция и население стран Восточной Европы. В своих мемуарах Е. Лигачев указал на кризис советской экономики в 80-е гг. как на решающий фактор. Лигачев цитирует решение Политбюро, принятое в конце 1987 г., о необходимости переключения с центральнопланируемой экономики на контрактные соглашения между производителями и субподрядчиками — именно с этого момента ощутилось колебание колосса.

Смысл подобных интерпретаций в утверждении, что коммунизм был социально болен изначально и требовались лишь время и выдержка Запада, чтобы свалить великана. Неэффективность идеологии была заложена в учении и в порожденную этим учением реальности. С первых же лет господства коммунизма в России лишь энтузиазм, помноженный на насилие, позволял коммунистическому строю держаться на плаву. Такое явление не могло существовать исторически долго. Неадекватность коммунизма нуждам конца XX в. явилась причиной крушения Советского Союза.

Но такое объяснение краха СССР немедленно вызывает вопрос: если коммунизм — это болезненное извращение человеческой природы, то почему (и как) Советский Союз в течение 50 лет превосходил по темпам развития наиболее развитые страны мира? Даже самые суровые критики признали, что «советская экономика сама по себе не погрузилась в крах. Население работало, питалось, было одето, осваивало жилье — и постоянно увеличивалось» [265]. Более того, эта экономика позволила создать первый ядерный реактор, производящий электричество, первое судно на воздушной подушке, первый искусственный спутник Земли, реактивную авиацию и многое другое, вовсе не свидетельствующее о научно-технической немощи. Неизбежен вопрос: если коммунизм был смертельно болен, почему он болел так долго и при этом не имел видимых летальных черт?

Удивительно, с какой легкостью сейчас диагностируют неизлечимую болезнь коммунизма те, кто всего несколько лет назад ужасался его могуществу и призывал сдерживать его неодолимую мощь. Такие всегда убежденные в своей правоте идеологи, как 3. Бжезинский, говорят о Советском Союзе как об аберрации истории, о смертельной внутренней болезни коммунизма, которая обрекла его на гибель [147]. Но многие десятилетия они уверяли мир в феноменальной крепости коммунизма, еще вчера призывали бороться с «явно выраженной угрозой», которую могли остановить только самые масштабные контрусилия. Внезапно об этой «явно выраженной угрозе» стали говорить как о смертельно больном обществе. Но можно ли одновременно быть и всесильным, и бессильным?

Поделиться с друзьями: