Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
Что касается Жюно, он повредил себе в то бурное утро. Поведение его, прекрасное и достойное, стало уязвимо из-за тех слов, которые слишком часто вырывались у него в первых движениях. Мнение, высказанное с откровенностью солдата, который уважает своего генерала и по совести говорит истину, какою она представляется ему, это мнение было слишком мало согласно с новым образом мыслей Наполеона и не могло не посеять между ними семян, обещавших дурные плоды. Но все прошло бы, не будь этой толпы людей со злым сердцем, окружавшей Первого консула. Из числа его приближенных я надеялась только на Дюрока, через которого можно было действовать, и на Раппа. А из тех, которые не вредили и даже были друзьями, могу назвать Лемаруа, Лакюэ, Лористона. Я могла бы причислить к первым Бертье, но он был так слаб! Были еще люди, привязанность которых к Жюно доказывала, что они умели понять его, например Эстев и некоторые другие. Они любили самого Первого консула и его славу, но умели быть привязанными и к тому, кто любил его с такой нежностью.
Жаль, что при дворе (а в Тюильри уже был двор) дружба так слаба, что не может противиться завистливым и злым. Они действуют, разрушая все, и потому никогда нельзя измерить, какое расстояние отделяет жертву от опасности. Это случилось с Жюно. Наслушавшись сплетен, Наполеон, хоть и великий человек, но не ангел, пожелал сделать Мюрата парижским губернатором и послал Жюно начальствовать гренадерами, собранными в Аррасе. Тогда уже писали черновик постановления Сената, в котором объявлялось о создании Империи. Я думаю также, что Первый консул умышленно несколько отдалял от себя прежних военных собратьев со старыми республиканскими идеями. Зная людей, он хорошо понимал, что со временем их тоже привлечет очарование Империи, но сначала лучше избегать их первого порыва. Это не более чем моя собственная догадка, думаю, однако, что она справедлива.
Так или иначе Жюно получил почетное поручение создать новый гренадерский корпус и отправился в Аррас зимою с 1803 на 1804 год. Ожидали, что армию скоро посадят на корабли, и Жюно не хотел подвергать меня и наших детей бессмысленным трудностям. Я на это время уехала в Бургундию, в дом его родителей. Но, узнав через несколько недель, что отплытие в Англию отложено на неопределенное время, Жюно послал за мною. Я приехала в Аррас и поселилась в том самом доме, где некогда жил принц Конде.
Том 2
Глава I. Моро
Мы приблизились наконец к эпохе, не только уникальной в наших летописях, но и беспримерной в летописях мира. Внимательная Европа наблюдала тогда новые времена, и судьба Франции быстро изменялась перед ее глазами, но государи европейские не думали сначала омрачать блестящего возвышения Наполеона своим вмешательством: удивление сковало их, а мщение и ненависть были еще не так сильны, чтоб нападать на нашего колосса.
События будут являться нам теперь с чрезвычайной быстротою, но все они так важны, что нельзя пропустить ни одного; они служат метами в истории Франции, и если вырвем одно из них, то эта лакуна повредит ясности рассказа. Итак, надобно говорить все.
Может быть, никогда власть народа не являлась в таком блеске, как в тот день, когда воззвали к его воле и потребовали ответа на вопрос, столь близкий к его пользе. Ничьи уста, даже самые лживые и обвиняющие память Наполеона, не могут высказать сомнения в том сердечном энтузиазме, с каким громогласно приняли в ста двадцати двух департаментах Франции предложение вверить ему свою судьбу. Требовали, чтобы списки были открыты, и всякий спешил вписать свое имя в эти достопамятные бумаги — самый, может быть, огромный памятник славе Наполеона, потому что они доказывают искреннюю любовь великого народа. Тщетно робкая ненависть, которая не смела возвысить голоса в прекрасные годы Империи, вдруг обрела дар слова в 1814 году и высказала странное мнение, будто мэры и нотариусы всей Франции были подкуплены, а все подписи вырваны угрозой. Это не так-то легко сделать, когда голосов три миллиона семьсот семьдесят семь тысяч.
Но что делали тогда эти красноречивые люди, которые вдруг ожили в 1814 году? Молчали. И если попросим объяснения у гражданина Гойе, президента Директории, таившего в сердце неумеренную ненависть к часу, в который лишился он своего президентства, он скажет нам на своих запоздалых, облитых ядом страницах: «Добродетельный француз вздохнул и завернулся в свою мантию».
Бедный Гойе! Как он был зол, со старомодной своей прической и всем своим прадедовским видом! Он хотел играть роль мрачную, а на самом деле был ненавистником, отвратительным, как упорная болезнь.
Мы жили в Аррасе уже три месяца, когда Жюно получил от Дюрока письмо. Вот оно:
«14 февраля 1804 года.
Мой милый Жюно! Если занятия позволяют тебе, напиши Бертье и просись в отпуск на четыре или на пять дней. Я желал бы теперь увидеться с тобой здесь. Для чего, объясню при свидании. Не говори о моем письме.
Прощай, мой дорогой друг, и будь уверен в моей искренней дружбе.
Дюрок».
Жюно прочитал это письмо, предчувствие сжало его сердце; он даже не хотел писать Бертье. Подвергая себя строгому выговору Первого консула, он взял почтовую лошадь и с одним Гельдом выехал будто бы в Сен-По, городок в нескольких лье от Арраса, а на самом деле поскакал галопом по парижской дороге и приехал, чтобы стать свидетелем ареста Моро.
Заговор Жоржа и Пишегрю примечателен уже тем, как странно был задуман и почти исполнен план его; но он еще больше запутывается вмешательством человека, до тех пор почетного в глазах всей Франции, который вдруг совершенно переменился.
Жорж был взят под стражу 15 февраля 1804 года, Жорж Кадудаль — 9 марта, а Пишегрю — 28 февраля. Последнего тотчас заперли в Тампле. Я расскажу о нем один случай, очень важный и, кажется, малоизвестный: он относится к самому заговору и к той трагедии, которая стала следствием его.
Дело герцога Энгиенского задернуто ужасной таинственной завесой, так что рука почти трепещет, приподнимая ее. Однако надо говорить о нем: история не знает уклончивости, она обязана сказать все.
Сколько уже было описаний этого события, которое так несчастно само по себе! Не имея вещественного доказательства словам своим, трудно заставить разделить убеждение того, кто сомневается. В отношении к императору я не сомневаюсь нисколько, но я оставлю свое убеждение для себя и не навязываю его никому. Скажу только, что из числа людей, окружавших Наполеона, некоторые (мы убедились в этом печальном опыте) старались лишь сбить его с прямой дороги, которой хотел и должен был он держаться. Я думаю, что императорская корона, надетая на голову Первого консула единодушной волей Франции, была бы прочна и договор, заключенный между победителем Европы и приверженцами республики, был бы священен и неистребим, если б герцог остался в Эттенгейме. Но вокруг императора собрались люди, которые уже мечтали о его падении, потому что обломками его власти соблазнялась их жадность. И теперь я должна говорить о том, как был введен в заблуждение тот, кто никогда не заблуждался сам, но, по несчастью, слишком внимательно слушал окружавших его.
Когда заговор Жоржа был раскрыт, прошло некоторое время, прежде чем схватили главных виновников его, то есть самого Жоржа и Пишегрю. Бумаги, найденные Ренье тогда министром полиции, возбудили множество других волнений и показали всю опасность; потому-то изыскания длились бесконечно, ими старались поддерживать в уме императора гораздо больше беспокойства, нежели мог бы представить себе он, с его благородным характером и сердцем. Эти бумаги, сколько я помню, относились к господину Дрейку, послу лондонского двора в Мюнхене. Вот одна фраза из письма его: «Совсем не важно, кто истребит зверя; довольно, если вы все присоединитесь к охоте, когда надобно будет умертвить его».
Раскрытие заговора и всех нитей его, которые обнаруживали каждый день, заставило полицейских агентов не только трудиться, открывая новые подробности, но и создавать самим себе опасности, преувеличенно важные и таинственные. Так, узнав о заговоре, они совершили ошибку, схватив прежде других заговорщика менее виновного и самого простодушного. Моро имел честь прежде других переступить порог тюрьмы, а сообщники его едва не ускользнули от преследования. В донесениях, которые со всех сторон подавали императору, беспрестанно упоминалось, что человек довольно высокого роста приходил в условленные места, известные агентам полиции; но благодаря ловкости заговорщиков в этих местах не находили никого. Описываемый человек завертывался в широкий плащ, а надвинутая на глаза шляпа совершенно закрывала лицо его, когда он шел по улице. Он был (как упоминали в донесениях) белокур, довольно бледен, очень худощав и благороден в обращении. Когда он являлся посреди заговорщиков, никто не садился без его позволения, и в манерах его, хотя дружеских, видна была некоторая горделивость. Полиция гадала, кто был этот человек. Собрали сведения в Англии, Германии, Швейцарии, и следствием всех изысканий стало следующее предположение: тот, перед кем стояли, склоняя голову, и кто скрывал свои поступки такой глубокой тайной, был непременно герцог Энгиенский. Это сказали Первому консулу и в подтверждение донесли, что герцог отлучается из Эттенгейма иногда дней на пять или шесть: двое суток для приезда из Страсбурга, столько же — для пребывания в Париже и еще двое — для возвращения. Между тем уже имели доказательство, что герцог приезжал в Париж 18 фрюктидора.