ЖАНРЫ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:

— Вы рисковали жизнью, — сказала я, — и потому позвольте заметить, что вы вели себя глупо.

— О, нет, не думаю. Впрочем, — прибавил он, подумав немного, — все равно… Я не должен был унижаться перед этими преступниками, они могли брать, но я никак не должен был отдавать им.

Секретарь его был не так решителен, как он сам, в понятиях о личном достоинстве и, когда услышал, что граф наотрез отказывается отдавать им деньги и вещи, забыл все уважение и всякое приличие.

— Ваше превосходительство! Что вы это делаете?! — вскричал он. — Почтенные господа! Я скажу вам, где деньги. — Он приподнялся во рву, куда разбойники бросили его. — Послушайте: посмотрите вон там, слева под подушкой, там небольшой сверток. Возьмите все, но не убивайте нас… Там же и дорогие камни.

Во время этой речи зубы его стучали так, что, кажется, могли бы разбиться, и он был бледен как привидение.

— Что же вы сделали, ваше превосходительство! — восклицал он, когда они уже снова были в карете и он узнал, что хозяин его спас часы и цепь. Он так испугался опять, что был готов звать разбойников и возвратить им эти вещи, потому что они ведь рассчитывали на них, сказал он.

Мы взяли с собой господина Лажара. Талейран стал в это время оказывать ему покровительство, что было излишне, потому что одной дружбы нашей к господину Лажару было достаточно, и мы с Жюно и так хотели сделать для него все, что зависело от нас. Он приехал в Лиссабон как друг наш, без всякой должности, а ведь в этом Талейран мог бы помочь своему школьному товарищу и родственнику: надобно было победить ужасное предубеждение императора, и ему, министру иностранных дел, было бы нетрудно опровергнуть ложь Бурьена. Впрочем, Бог отдает должное каждому.

Жюно, добрый ко всем, кого знал он в менее счастливые времена своей жизни, взял с собой господина Легуа, честного и доброго малого, кажется, соученика своего во время обучения юриспруденции. С нами ехал еще некто Маньен, хирург какого-то расформированного полка, оставшийся без места.

Но человек самый замечательный во всех отношениях, который ехал с нами, это секретарь посольства, Рейневаль-младший. Он только что возвратился из Петербурга, где исправлял ту же должность при генерале Гедувиле, и его отправили в Лиссабон, не дав нисколько отдохнуть.

Истинное счастье изобразить портрет такого человека, как господин Рейневаль. Особенно теперь, когда я гляжу вокруг себя и встречаю только политических пройдох, паяцев и честолюбцев, но не вижу ни одного характера почтенного, никого, пробуждающего сочувствие; теперь я особенно счастлива, что могу указать на человека благородного и в частной, и в публичной жизни, прямодушного и умного; доброго отца семейства, доброго мужа, сына и друга. Все эти качества в Рейневале так ясны, так открыты, что недоброжелательство, всегда нападающее на добродетель, не осмеливается говорить при нем. Рейневаль, когда я знала его, еще не был ни отцом семейства, ни мужем, но он был добрый сын, добрый друг, добрый брат и добрый гражданин. Ничего коварного не было в его дипломатии, он был откровенен и благороден. Жюно говорил мне, что Рейневаль заставляет его любить дипломатию.

Трудно быть скромнее с такими высокими дарованиями. В нем добродушие ребенка сочеталось с глубокой опытностью. Это соединение кажется сначала необыкновенным, но потом внушает уважение. Я хорошо знала его сестру и зятя. Последний был одним из лучших актеров наших в театре Мальмезона. Госпожа Дидло, сестра Рейневаля, была прелестная женщина, пока ужасная нервная болезнь не исказила ее черт.

Рейневаль обладает высоким музыкальным дарованием; а оно чрезвычайно полезно на дипломатическом поприще; я могла бы сказать, на всех поприщах, но на этом особенно. Это дарование открывает гостиную, которую не открыли бы для иностранца, приходящего только со своим дипломатическим статусом. Я часто испытывала это средство, и оно всегда помогало мне. Рейневаль играет на всех инструментах, поет все партии. Он читает с листа и сочиняет с такой же легкостью.

Расскажу одну историю.

Мы были в Лиссабоне. Жюно отправился в Аустерлицкий поход, Рейневаль оставался поверенным в делах во все время его отсутствия, а я готовилась возвратиться во Францию. Господин Араухо давал мне прощальный обед в своем прекрасном доме. Мы сидели за столом, и после длинных разговоров настало молчание, это случается иногда при перемене блюд. Нас было человек двадцать пять, и в том числе важные лица, почтенные головы в париках. Надобно упомянуть, что Рейневаль сочинял тогда оперу и большие обеды надоедали ему до смерти. Вдруг посреди глубокого молчания мы услышали сильный голос — руладу, перелив и начало арии. Это Рейневаль, который при всех других своих качествах был совершенно рассеян, забыл, что находится у министра на парадном обеде, а не во шлафроке и домашних туфлях перед своим фортепьяно, и вздумал петь и сочинять таким образом. Но его чрезвычайно любили, и, кроме того, несмотря на торжественность обстановки, тут были только близкие знакомые. После первой минуты изумления мы развеселились тем больше, что Араухо, сам записной меломан, был готов сделать то же самое на первом обеде у поверенного в делах Франции.

Мы надеялись отправиться не раньше, чем весною; но Жюно имел поручения в Испании, и это ускорило наш отъезд. Дела запутывались больше и больше, все заставляло думать о третьей коалиции. Влияние Англии при дворах лиссабонском и мадридском могло сделаться опасным в эти минуты волнения, предвещавшие бурю, и мы вынуждены были оставить Париж во время карнавала 1805 года, когда все светилось счастьем, везде раздавались праздничные песни и радостные восклицания. Но Жюно печалился не о балах и маскарадах — он боялся, что война начнется без него, и по всегдашней своей откровенности сказал это императору.

— Ваше величество всегда столь добры ко мне, что не захотите опечалить меня. Я еще и теперь чувствую рану, какую нанесло мне известие о Маренго. Государь, ваше величество никогда не бывали в битве без того, чтобы я не находился вблизи. Заклинаю вас обещать мне, что вы тотчас призовете меня, как только можно будет ожидать войны.

Император был тронут.

— Я обещаю тебе это, — сказал он Жюно, протянул ему руку и прибавил: — Даю тебе в том честное слово.

— О, так я поеду уверенный! Я буду ревностно служить вашему величеству, потому что не буду беспокоиться.

Забавно бывало слушать в дороге рассказы Лажара о радостях и дурачествах эпохи молодости Талейрана. Они поражали меня не только чрезвычайной занимательностью, особое очарование тут состояло в противопоставлении картин простодушия, где откровенность и невинная насмешка производили оттенки, более или менее сильные и приятные, настоящей и прошедшей жизни, которая обещала страшное будущее. В этих рассказах Талейран представлялся моему воображению молодым человеком, веселым, насмешливым, незлобивым, для которого большой радостью было съесть банку варенья за ночь. Это был добрый друг, откровенный и оживленный огнем юности, украшающим все вокруг; человек еще с иллюзиями, потому что Лажар любил его как брата и упрямо глядел сквозь розовые очки своей молодости, не пытаясь понять, что с годами ему пора переменить их и взять очки новые. Талейран, представленный им в таком виде, противоположен Талейрану, какого я знала.

Не Лажар виной тому, что я не сочла господина Талейрана добрым малым.

Однажды в Лиссабоне он разговаривал с графом Араухо и в первый раз пробудил во мне довольно странные мысли о нашем министре иностранных дел. Жюно думал, как я, и тоже восхищался Талейраном, племянница которого была мне другом, а дядя — одним из самых дорогих мне людей. Все это вместе, подкрепленное общим нашим чувством, которое так же сильно вспыхивает, как после улетает, внушило мне какую-то привязанность к нему. Но это чувство исчезло, когда я узнала, как он поступил со своим несчастным другом, хоть, может быть, и опасным для него своими дарованиями, и увидела черную неблагодарность его в отношении благодетеля, которого сначала он обожал, а потом погубил.

Поделиться с друзьями: