Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
В дежурной гостиной, где размещались адъютанты и гражданские чиновники императорского двора, я спросила у первого, кто попался мне навстречу, один ли император; мне отвечали утвердительно. Я села в большие красные кресла подле камина и там, погрузившись в размышления, предалась глубокой задумчивости, которую еще увеличивала темнота этой обширной комнаты, едва освещенной несколькими восковыми свечами. Так оставалась я еще какое-то время, когда вполголоса произнесенное имя мое заставило меня поднять голову; я увидела перед собой Дюрока.
— Неужели все еще сердитесь? — сказал он улыбаясь.
Я уже забыла ссору нашу за несколько дней перед тем и, протягивая к нему руку, спросила, за что мне сердиться.
— Прекрасно! — продолжал он в том же тоне и потом прибавил гораздо серьезнее: — Тем лучше. Вы должны теперь забыть все, кроме разговора, к которому готовитесь.
— Боже мой! — вскричала я. — Чего же мне бояться?
— Я и не думаю, чтобы для этого была причина. Впрочем, император не говорил мне о письме, полученном им от Жюно. Но я боюсь, судя по письму вашего мужа ко мне, не написал ли он императору чего-нибудь, за что можно рассердиться. Однако не тревожьтесь наперед и старайтесь владеть собой. Вы знаете, что от этого может зависеть успех вашего разговора. Думаете ли вы, что Жюно и в самом деле готов отказаться от всех своих должностей?
— Не сомневаюсь в этом нисколько!
— Ну что за человек! Боже мой, что за человек!..
Дюрок прохаживался перед камином и хмурил брови. Преданный друг, он страдал, чувствуя неосторожность своего военного брата, слава и почести которого не смущали его, потому что он не был завистлив. Видно было, что он беспокоится, и не без причины. Можно судить, с каким вниманием следила я за каждым его движением! Для нас, тех, кто знал отношения Дюрока с императором, он был отчасти зеркалом его. В эту минуту часы пробили половину десятого.
— Уверены ли вы, что императору докладывали о вас? — спросил он меня тихо.
Я сделала знак, что да. Император уже звонил, и меня ввели к нему.
Это мое свидание с императором наедине было, наверно, уже двадцатое; но никогда не испытывала я такого волнения. Ноги мои дрожали, зрение помрачилось, мне точно было дурно. Дело касалось судьбы Жюно, судьбы моих детей.
Император стоял против своего бюро. Когда я входила, он жестоко кашлял, как при коклюше. Наконец, откашлявшись, он поклонился мне приветливо, и прекрасное лицо его осветилось той улыбкой, которая делала его почти божественным.
Слова должны выражать наши чувства; но я не могу найти слов для описания быстрой перемены, которая вдруг произошла во мне. В одно мгновение стала я дышать свободнее, снова стала видеть; и, пока подходила ближе, император, поклонившись мне с улыбкой, сказал:
— Ну, госпожа Жюно, что вам угодно от меня?
Я, тоже улыбаясь, отвечала ему со всею свободой ума и чувств:
— Вашему величеству известно это очень хорошо.
— А что такое?
— Избавьте меня от тяжести говорить об этом!
— Нет, нет, я очень рад увидеть, как возьметесь вы искупать вину…
— Как, государь! Неужели ваше величество полагает, что в этом деле виноват Жюно?
— А кто же иной?
— Но, государь, вы…
— Ну-ну, что я?
— Неужели вы думаете, государь, что не велика вина так глубоко оскорбить преданное сердце, пламенную душу, в которой одна мысль, одна цель — угождать вам, любить вас? Это вина, и большая вина.
— Хм! Недурно. Но все это только слова.
Он ходил некоторое время по комнате и потом вернулся ко мне. Лицо его имело очень серьезное выражение, но в нем не видно было ни малейшей строгости. Он сел в кресла, сделал мне знак тоже сесть и сказал таким твердым голосом, какого я еще никогда не слышала от него, когда он обращался ко мне:
— Госпожа Жюно! Запомните хорошенько, что я буду говорить вам, и напишите это Жюно. Будьте внимательны к моим словам, потому что я никогда не говорю пустяков. Я велел Дюроку написать Жюно, что он должен избрать себе или место первого адъютанта, или место парижского губернатора. Особенно теперь, когда это последнее соединено с огромными, великими военными преимуществами, неприлично оставить пример в моем правлении, когда обе эти должности могут быть у одного лица. Хорошо ли понимаете вы меня?
— Совершенно, государь.
— Некоторое время я имел намерение придать месту моего первого адъютанта большие преимущества и выгоды, но увидел в этом слишком много неудобств. Я обещал это Жюно в день Аустерлицкой битвы — он напоминает мне об этом в своем письме. И напоминает, что обещания, данные на поле битвы, священны. Я обещал сделать ему доброе дело и сделал это. Делаю это опять, оставляя за ним место парижского губернатора. Пусть он удержит его, но оставит другое. Невозможно, чтобы человек, который может во всякое время входить в мой шатер или в мой дворец как адъютант, был в то же время парижским губернатором и командовал шестьюдесятью тысячами войска. — Он встал, продолжая говорить и как бы отвечая самому себе: — Нет, этого не должно быть… Это невозможно.
— Но ваше величество так уверены в Жюно, что…
— Вот они, вот женщины! — прервал он меня с досадой. — Разве не понимаете вы меня? Кто говорит вам тут о верности Жюно? Разумеется, я не сомневаюсь в ней! Я сказал вам, что не хочу оставить примера для моего преемника. Да и что такое, в самом деле, это место первого адъютанта! Сентиментальная глупость Жюно! Он никогда не дежурит при мне, потому что это было бы неприлично и даже невозможно. Жюно — великий офицер Империи, и если он носит гусарский мундир, это еще не дает мне права сажать его под арест, как во времена, когда он командовал полком и забывал службу, влюбившись в мадемуазель Луизу. Знали ли вы Луизу?
— Нет, государь. — Я засмеялась тем заразительным смехом, который сообщается другим.
Император тоже засмеялся, но у него веселость почти всегда бывала мимолетной. Он тотчас оправился и спросил, о чем я смеялась.
— Государь, ваше величество сейчас утверждали, что никогда не говорите пустяков.
Он насмешливо улыбнулся и, слегка пожав плечами, сказал:
— Полноте! Не хотите ли уверить меня, что вы ревнивы?
— Ревнива?
— А почему нет? Все вы женщины ревнивы, как тигрицы. — Он снова улыбнулся, но уже без насмешки, потом, медленно нюхая свой табак, сел опять, делая мне знак тоже сесть, и продолжал: — Я вполне объяснил вам, что заставило меня велеть Дюроку написать Жюно об этом деле. Я благодарен ему как друг за то, что он выбрал и оставил за собой место адъютанта: не удивляюсь этому. Но я, как друг и государь, должен заботиться о нем и его жребии. Потому-то я не обращаю никакого внимания на сегодняшнее письмо его, и он остается парижским губернатором. Такое место должно быть бессменным. Да, сделавшись парижским губернатором, надобно остаться им навсегда. Что в голове у этого Жюно! Ему как будто еще двадцать лет! Что за письмо написал он мне!
— Он не позволил бы себе этого, государь… Но по слогу письма ко мне я могла угадать все его страдание…
Император сделал несколько шагов к своему бюро и, перебрав там бумаги, взял одну, на которой я узнала почерк Жюно. Он пробежал ее глазами, и я увидела благосклонное выражение на лице его, обыкновенно строгом.
— Возьмите… — сказал он, подавая мне письмо Жюно, — прочитайте и скажите мне, пишет ли вам муж такие письма, как это.
Жюно писал хорошо, могу сказать, даже очень хорошо, однако император говорил правду: в этом письме было видно дарование, которое дается даже не умом, а душой, страстной душой. Каждое слово тут подсказывало чувство. Нельзя было отвергнуть жалобы, дышавшей в каждой строчке, потому что чувствовалась искренность этой жалобы. Какое сердце! Какие сокровища чести, доброты, прямодушия заключались в этом человеке! Сколько благородства! Как он был высок и между тем как хорошо высказывал свою горесть!