Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:
Однако он не сказал мне ничего, что относилось бы к той знаменитой ране, и только, будто желая отмстить за маленькое торжество мое, вдруг спросил, довольно язвительно, для чего я беспрестанно сближаюсь с его врагами? Избавляя меня на этот раз от труда угадывать, он назвал мне госпожу Рекамье и прибавил самым повелительным тоном:
— Как вы думаете, что будет с вами, если вы не перестанете так упорно противиться мне?
— Ваше величество слишком благосклонно употребляете такое громкое слово для дела самого обыкновенного. Я останавливалась в Лионе повидаться с госпожой Рекамье, потому что она искренний друг моего мужа, и он уважает, чтит и любит ее. Да я сделала это и для самой себя, потому что тоже люблю ее, потому что она несчастлива своим изгнанием, несчастлива смертельно, как…
Я была готова назвать имя госпожи Шеврёз, но вдруг остановилась: не знаю, какой-то внутренний голос говорил мне, что нельзя сравнивать ее с госпожой Рекамье. Одна была ангел совершенства, мученица дружбы и жертва тем более трогательная, что удары судьбы поражали всю ее женскую душу; другая, напротив, молодая женщина, без сомнения занимательная, но которая сама, казалось, искала немилости к себе, добилась ее и потом — как дитя, наскучившее игрушкою, — увидела, что несчастье слишком тяжелая игрушка для нее, что ей совсем не нравится оно… Она страдала, но по собственной своей ошибке. Всё это представилось мне вдруг, в одну секунду, и я умолкла.
Император продолжил за меня:
— …Как госпожа Шеврёз, не правда ли?.. Да, конечно, пожалейте о ней, об этой сумасшедшей… Это ведь настоящая сумасшедшая!.. Что касается подруги вашего Жюно, я ничего не могу сказать ей, кроме того, что дом ее и дом ее отца слишком долго были сборным местом, клубом всего, что только есть дьявольского в Сен-Жерменском предместье… К ней ездят в Лион, как ездили к господину Шуазелю в Шантлу.
— Государь! От Парижа до Шантлу только шестьдесят лье, да это и место удивительное. Герцог Шуазель принимал в Шантлу множество гостей; даже велел записывать имена приезжающих к нему на большой колонне, которая была в парке. Я понимаю, что к нему могли ездить, покуда были уверены в безнаказанности за дерзость при Людовике XV… Но ехать к госпоже Рекамье в гостиницу, где она помещена дурно, страдает каждый день лишением многого, к чему привыкла с детства, потому что она уже не богата…
— Полноте!.. — сказал Наполеон, пожимая плечами. Он продолжал беспрестанно расхаживать.
— Уверяю ваше величество…
— На что, однако, она жалуется?.. Разве я послал ее не на родину ее?
— Она не жалуется ни на что, государь. Я должна сказать также, что она вовсе не поручала мне говорить с вашим величеством… Но подумайте, государь, какое божеское дело совершите вы, возвратив госпожу Рекамье! Вы сделаете ее счастливой, и она, воротившись домой, будет каждый день благословлять вас. Так же, как я, как Жюно и как все друзья ее. О, государь, заклинаю вас, будьте добры к изгнаннице. Возвратите ее домой, где ее любят, обожают все, где будет она истинно счастлива, потому что наше отечество там, где наши привязанности и привычки. Сделайте эту милость мне, государь, ведь скоро я не буду просить у вас ничего.
В самом деле, тогда я была опасно больна.
— Нет, нет! — сказал Наполеон. — Я был бы сам слишком наивен, если бы вернул женщину, которая ненавидит меня и водится только с моими ненавистниками!
— Но это заблуждение, и я могу…
— Не надо! Я не хочу, чтобы госпожа Рекамье возвратилась в Париж. Так ей и напишите.
— Нет, государь, я не сделаю этого. Женщины должны утешать, а не увеличивать скорби несчастных. Но не угодно ли вашему величеству сказать мне, что делать с просьбою Жюно о возвращении во Францию?
— Что я позволяю ему возвратиться, но только на четыре месяца. Напишите ему это сами…
Движением руки прощаясь со мной, он показал, что аудиенция кончилась. Но если он закончил со мной, то я еще не закончила с ним: я хотела добиться от него справедливости в одном деле, чего бы это ни стоило: я хотела добиться возвращения моего брата на должность в Марсель.
За несколько месяцев перед тем, однажды утром в одном прекрасном большом доме на улице Черутти вспыхнула шумная пьяная драка, в которой был замешан господин Монтрон. Эта история стала известна и дошла до императора… Он спросил, где случился такой беспорядок. Когда ему назвали Монтрона, он вспыхнул и стал утверждать, что этот человек олицетворяет все пороки Регентства.
— У меня не будет нравственности во Франции, покуда остается в ней господин Монтрон! — сказал император.
Господин Монтрон, человек умный, светский и любитель удовольствий, стал смеяться над этой вспышкой императора против его нравственности и над заботой императора о нравах Франции. Но как бы то ни было, Монтрона заставили выехать из Франции, в исполнение приказа высшей власти. Он удалился сначала в Англию, а оттуда на Сицилию.
Однажды брат мой, тогда главный комиссар полиции в Марселе, получает от герцога Ровиго приказание, прямо именем императора, схватить Монтрона, как только тот появится у городских ворот.
— Он нарушил свое изгнание, — писал министр. — Он возвратился во Францию, в Париж, и я ничего не знал об этом! Сейчас он на пути в Марсель и через несколько часов после этого моего письма должен прибыть в ваш город, где он предполагает сесть на корабль. Он в желтой коляске и в синем фраке, он бьет почтальонов и кидает им по сто су сверх прогонов.
Брат мой отдал соответствующий приказ и стал ждать окончания этого дела с нетерпением и со скукой, потому что ему было досадно самое поручение: Монтрона изгнали за такую глупость, считал он, что надобно было или смеяться, или сердиться.
В семь часов вечера докладывали ему, что в город въехал какой-то человек, в желтой коляске, в синем фраке, и что он бьет почтальонов, давая им по сто су сверх прогонов. Но у этого человека черные глаза, а у Монтрона — голубые; он толст как бочка, а Монтрон, хотя уже не юноша, известен приятным станом всему Парижу. У этого человека волосы черные, курчавые, а у Монтрона не было никаких, так что он носил парик, да и то русый. Следовательно, это не Монтрон, если только он не переменился во время дороги. Однако дело было важное — приказ императора, — и Альберт велел привести этого человека, готовясь двадцать раз попросить у него извинения, если он был не тот, кого искали. При первом взгляде Альберт увидел, что это не господин Монтрон, которого он знал… Приведенный господин был бледен как смерть и не понимал, чего хотят от него. Он ехал в желтой коляске, потому что желтый цвет был тогда в моде для экипажей; он был в синем фраке, потому что это нравилось ему и, конечно, не составляло никакого преступления; а по сто су давал он почтальонам потому, что скакал за одним банкротом, который был должен ему триста тысяч франков… Брат мой, в отчаянии от такой ошибки, исполнил обещание, данное самому себе, и попросил двадцать раз извинения у незнакомца, который тотчас опять поскакал за своим банкротом. Не знаю, поймал ли он его: у этих людей проворные ноги; я испытала подобное на себе [243] .
243
После смерти Жюно я испытала разорение от пяти банкротств, или даже от шести, если считать прусские и ганноверские: там вместо 180 000 франков выплатили мне 4000.
Альберт начал ждать другого синего фрака, другой желтой коляски. Никого! Брат мой сумел выяснить, что господин Монтрон точно возвращался во Францию, но опять уехал из нее, смеясь над герцогом Ровиго и над его подчиненными: он сел на корабль в Нарбонне; а кто знает географию, тому известно, что не через Марсель ездят туда. Так он и отвечал герцогу Ровиго, когда получил от него письмо, смешное и жесткое, с изъявлением неудовольствия императора за его упущения.
Вот этого слова не надобно было употреблять. Прочитав его, Альберт почувствовал, что вся кровь его закипела, и он написал другое письмо к герцогу.
«В тот день, когда правительство назначило меня на нынешнюю должность, — писал мой добрый, благородный Альберт, — я дал клятву самому себе действовать так, чтобы совесть ни в чем не могла упрекнуть меня. До сих пор я исправлял свою должность как честный администратор и государственный человек, а не как чиновник, презираемый честными людьми. Я не взял под стражу г-на Н., потому что это не Монтрон, и я не буду исполнителем несправедливого произвола. Император не может требовать от людей больше, нежели они могут. Я, господин герцог, не могу служить ему иначе как отдавая свою жизнь и преданность. Но всякое усердие останавливается перед вопиющею несправедливостью: это выше сил моих… Вот искреннее мое мнение, и я осмелюсь сказать, что его величество не удивится моим словам, зная меня довольно хорошо».