ЖАНРЫ

Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
Шрифт:

Я переписала эти письма, потому что они были писаны за шесть месяцев до смерти Жюно. Пусть узнают моего мужа те, кто слышал о нем от людей, которые, конечно, не знали его и потому писали и говорили о его характере, о его домашней жизни столь же нелепо, сколь лживо. Жюно был существо самое доброе, какое только создавал Бог… Он был человек с дарованиями, с умом, и привязанность его ко мне, до последнего дня жизни, заставляет меня гордиться хоть малыми своими достоинствами. Нельзя же предполагать, чтобы привязанность столь искренняя, а уже не страсть, потому что мы были женаты тринадцать лет, не была основана на каких-нибудь хороших качествах…

Вот еще письмо его ко мне из Торна, через пять дней после приведенного мной выше.

«1 января 1813 года.

Милая Лора! Четыре часа утра; я не сплю, я думаю о тебе и встаю писать к тебе…

Какой год провела ты, мой ангел!.. Пусть же этот начнется и продолжится лучше него!.. Пусть приедет заботиться о тебе твой муж и друг, и это удовольствие хоть немного уменьшит твою болезнь, усиленную беспокойством обо мне и горем разлуки с любящим вас, которому необходимо быть в кругу своего семейства, для детей и для его здоровья… Если я не добьюсь отпуска, мне невозможно поправиться и быть в силах начать новый поход [240] . Может ли Император не позволить мне приехать для свидания с Лорой, когда она так больна и когда я уверен, что мое присутствие облегчит ее? Здешний климат всякий день увеличивает мои боли, и вчера я не мог возвратиться к себе пешком: надобно было подать коляску.

240

У него были ревматические боли, которые, вместе с многочисленными ранами, заставляли его жестоко страдать. Особенно последняя рана, полученная им в Испании, производила ужасную мигрень. Она имела пагубные последствия.

Как необходимо было бы мне прожить несколько месяцев вблизи тебя, мой добрый друг! Как изыскивал бы я всё, что может заставить тебя хоть на минуту забыть твои болезни! А мне, надеюсь, ванны опять возвратили бы силы, как по приезде из Испании. Я боюсь также подагры и чувствую что-то похожее на нее. Словом, я совершенно расклеился [241] .

Прости, милый ангел, я опять печалю тебя! Но зато что скажу тебе? — что я люблю тебя! Да, конечно люблю, и от того мне так тяжелы твои страдания. Возможно ли, что не найдется ни одного медика, который бы облегчил их тебе?.. Почему они не могут выписать ничего целительного?.. Эта мысль терзает меня. Знать, что ты посреди всех пособий врачебного искусства — и без всякой пользы для твоего состояния — вот что ужасно думать, и вдали это зло еще увеличивается встревоженным воображением.

241

Ревматические боли почитал он подагрою. Вскоре после нашего брака он начал соблюдать величайшую умеренность; а шесть последних лет своей жизни пил немного бордоского вина с большою примесью воды и ел чрезвычайно мало.

Прощай, моя Лора! Ты можешь иметь еще одно удовольствие: целовать своих детей. Поцелуй их за отца, и любите его все вы, как он любит вас…»

Через несколько дней я получила другое письмо от него, столь глубоко печальное, что, несмотря на свою слабость, я решилась увидеться с императором. Я написала не к дежурному камергеру, а к Дюроку, чтобы он испросил мне у императора одну минуту аудиенции. Я не могла вставать с постели раньше шести или семи часов вечера, и потому-то просьбу об аудиенции надобно было передать через него, чтобы он мог объяснить императору мое состояние. Император тотчас велел отвечать мне, что он примет меня на другой день в девять часов вечера.

Свидание это наперед смущало меня. Я была слаба и боялась, чтобы силы не изменили мне. Письмо Жюно и слова, вырвавшиеся у Дюрока и Бертье, показывали мне, что император поступил с Жюно очень строго, и мне хотелось расшевелить его сердце, если можно, и обратиться с мольбой, чтобы он не терзал человека, больше всех в мире к нему привязанного.

Я приехала к императору в восемь с половиной часов. Мне хотелось говорить твердо, и я могла сделать это только с совершенным спокойствием. Около часа дожидалась я, потому что хотя он и назначил девять, однако меня позвали не раньше девяти с половиной.

Надо отдать ему справедливость: как только он увидел меня, восклицание его ясно показало, как он был поражен и тронут переменой во мне.

— Боже мой! Госпожа Жюно, что с вами сделалось?.. Вы очень нездоровы, это верно… Вижу теперь, что это не какие-нибудь капризы.

Я грустно улыбнулась… Тогда я была уверена, что скоро умру.

— А мне сказали, что вы только прикидывались больною, — прибавил он.

Я подняла глаза на него: он мог видеть, что в них блистал огонь лихорадки… В самом деле, к вечеру она обыкновенно усиливалась.

— Сказали ли вашему величеству, для чего я играю такую глупую трагедию?.. Потому что о комедии тут невозможно думать.

Я показала ему свои руки, худые, иссохшие, так что на них не мог держаться ни один перстень.

— Нет, право нет! — отвечал император с бесподобным простодушием и естественностью. — Кажется только, что мне говорили, будто вы не хотели дежурить при императрице-матери и старались найти предлог подать в отставку, чтобы остаться лишь почетной дамой.

— Но, мне кажется, государь, что я не имела нужды ни в каком предлоге для этого простого действия. Обязанности парижской губернаторши не дозволяют ей иметь никакого места при дворе. Вашему величеству стоит только вспомнить, что я имела честь заметить однажды вам, государь, когда принуждена была оставить у себя обедать восемьдесят человек гостей и просила их извинить меня как хозяйку дома, если попрошу одного герцога Абрантес оказывать им всевозможные вежливости. К счастью, это были офицеры гарнизона: они еще обрадовались, что за столом не будет женщин… Но, тем не менее, это было неисполнение обязанности с моей стороны, без всякого на то желания.

Император не переставал глядеть на меня внимательно. Мы оба стояли… Я почувствовала такую слабость, что оперлась на стол и начала нюхать соль… Наполеон заметил это, схватил меня за руку и скорее бросил, нежели посадил в кресла. Он также сел подле.

— Ну, так что вам угодно? Что-нибудь для Жюно, не правда ли? Конечно он возвратится… Но, между тем, он сильно жалуется на меня, да? Жалуется? Говорите правду!

Нет, государь, он не жалуется… Он говорит о вашем величестве всегда с почтением и любовью…

— Как? Он не жалуется? — переспросил Наполеон.

— Нет, государь.

Император снова глядел на меня и старался угадать по моим глазам, не скрываю ли я своей мысли; но я сказала ему правду. Я не знала ничего; друзья таили от меня всё, и я должна была еще всё узнать; но, конечно, не император сказал бы мне это. Он понимал тогда, что поступил не как должно со старым другом, а я знала, что внутренне он стыдился этого, если не совестился, хотя и не мог предвидеть, какой трагедией кончится его несправедливость… На столе его лежала белая перчатка, он играл ею; эта перчатка, чрезвычайно маленькая, принадлежала, я думаю, Марии Луизе. Молчание длилось; наконец он прервал его и сказал:

— Для чего было не привезти мне писем Жюно? Я с любопытством увидел бы, как он жалуется на меня, потому что, повторяю вам, я уверен, он жалуется! И он!

Он встал и кинул перчатку так сильно, что от нее зазвенело стекло, в которое она ударилась. С гневом, постепенно возрастающим, Наполеон продолжал:

— Да, и он! И он жалуется! Они все жалуются! Все! Я сделал только неблагодарных. В толпе людей, которых возвел я в короли, нет ни одного, ни одного признательного, ни одного мужественного, с душою… Ни одного, который бы любил меня.

Поделиться с друзьями: