"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
Он снова лёг. Прижал ладанку к губам.
«Она здесь. Я знаю. Она что-то сказала».
Запах всё ещё держался в воздухе — всё те же духи, теперь почти призрачные, будто растворялись где-то у самого потолка, смешивались с горькой полынью и тяжёлой сыростью простыни. Стало трудно различить, где заканчивается воспоминание и начинается ночь. Холод в комнате вдруг показался сильнее, отчётливее, как будто всё это только подчеркнуло промозглую реальность — запахи уходили, а вместе с ними улетучивалась и вся яркая, чужая жизнь.
Где-то за окном с глухим хлопком закрылась калитка — звук был короткий, тревожный, будто кто-то вернулся слишком поздно. За калиткой сразу сорвался с места ветер, просвистел между щелями в досках, выхватил с собой обрывок ночного холода и уронил его в траву.
Димитрий лежал, не двигаясь, прислушивался, как будто всё ещё ждал — надеялся, что услышит тот смех, запах, голос, но только комната всё сильнее тонула в темноте. Звуки становились неразличимыми, размывались, будто по ним прошлись мокрой кистью.
Он слушал очень долго, пока не провалился обратно, в зыбкое, мутное состояние между сном и явью, где всё становится возможным, а память путается с реальностью.
И уже почти на самом краю сна, когда казалось, что вот-вот исчезнет и этот мир, ему послышалось:
— Димитрий… прости…
Он не понял, чей был голос — женский, слабый, уставший. Или собственный, возвращённый эхом изнутри.
Он не проснулся. Только крепче прижал к груди ладанку.
Она снова стала холодной.
Глава 2.11. Разговор
Коридор тянулся длинной ледяной кишкой, уходя в полумрак, будто его вырезали прямо из хрустящего, прозрачного утра, когда всё вокруг ещё не проснулось и будто бы опасается дышать лишний раз. Стены — серые, с пузырящимися пятнами старой краски, — казались чуть влажными, как бывает зимой, когда холод сочится изнутри, просачивается сквозь бетон.
Лампа под потолком то загоралась, то гасла, мигая неуверенно, как старое окно в ненастье. В её жёлтом дрожащем свете тени скользили по стенам, вздрагивали, исчезали, появлялись снова — и казалось, что воздух в коридоре дрожит вместе с лампой, хотя сквозняков здесь не было уже много зим подряд.
Половицы отвечали на каждый шаг — глухо, натужно, с упрямым скрипом, будто им всё это надоело, будто каждое утро они терпят одно и то же, и устали ещё больше, чем люди. Воспитатель шагал быстро, не оглядываясь: руки глубоко запихнуты в карманы шинели, плечи чуть приподняты. Казался чужим, почти хищным — от него пахло холодом улицы и крепким табаком.
Он почти прошёл мимо, прежде чем заметил уборщицу. Она стояла, прижавшись к стене, в сером выцветшем халате, уронив голову, будто стыдилась своего присутствия. Швабра была подперта подмышкой, щётка упиралась в пол, а сама женщина смотрела не на него, не на коридор — в свои старые тени, туда, где пол собирал капли воды и следы чужих ботинок.
— Опять свет мигает, — буркнул он, не сбавляя шага, голос глухой, как раскат грома вдалеке. — Проводку бы починить, а не возиться с этими тряпками по утрам.
Уборщица медленно подняла голову, тень от швабры падала ей на лицо, делая его ещё бледнее. Она ответила негромко, почти шёпотом, словно боялась разбудить пустоту вокруг:
— Проводка потом, — её голос был хриплый, сиплый от долгого молчания. — Тут другое хуже мигает.
Воспитатель остановился, каблук глухо стукнул по доске, застыв в скрипе. Он вскинул брови, мельком взглянул на неё через плечо, как человек, который привык ждать жалоб, но не загадок.
— Что? — спросил он недовольно. — Опять начинаешь?
Она сглотнула, будто слова застряли в горле, и тихо произнесла, не поднимая взгляда с пола:
— Я видела мальчика вчера… — она запнулась, потом почти неслышно добавила: — Того… Димитрия.
— Ну, видел и я. И что? — Воспитатель сузил глаза, губы сложились в жёсткую линию, голос стал чуть суше. — Что-то случилось?
— Нет, — женщина помедлила, будто выбирая, стоит ли говорить дальше, потом всё-таки подняла на него глаза. В них светилась усталость, смешанная с тревогой. — Только не спится после.
Он коротко хмыкнул, уголки губ дрогнули. Усмешка вышла без злости, больше — с давней, привычной усталостью.
— Из-за ребёнка? — он покачал головой, морщась. — Да их тут сорок человек. Все одинаковые.
— Этот — нет.
Он замолчал, поёрзал плечами, будто стряхивал с себя липкую паутину — неприятное, незримое что-то. Коридор вдруг стал теснее, лампа выше, стены — глухие.
— Ты про воробья, да? — наконец спросил он, слегка покашливая, будто оправдывался перед самим собой. — Видел я.
— И что ты видел?
— Как мальчишка палку примотал к птичьей ноге. Ничего особенного.
— А руки его видел?
— Руки? — нахмурился он, подбородок вперёд. — Мальчишеские, грязные.
— Не в том дело, — перебила она. Голос стал резче, будто швабра вот-вот треснет пополам. — Они у него... будто помнят. Не как у ребёнка.
Он хмыкнул, отвёл взгляд, долго смотрел на пол, где под ногами темнела старая грязь.
— Ты, баба, всё ищешь чудеса там, где просто случай.
— Случай не греет ладанку, — сказала она вдруг, глядя в упор, не моргая.
Он приподнял брови, смешок вырвался сам собой.
— Что?
— Я видела, как она у него светилась. Не сильно. Еле-еле, но светилась.
— Ладанка? — он усмехнулся, дернув плечами. — Отражение от лампы.
— Лампа-то вот такая, — она резко ткнула шваброй вверх, в сторону тусклой лампочки, что мигает, будто дышит в полсилы. — Сама гаснет через минуту.
— Ну и что, по-твоему, это значит? Что он святой?
— Святой — не святой, а метку носит.
Он фыркнул, нервно, больше для порядка.
— Опять суеверия. Ты со своими сказками о метках, тенях и крыльях всех тут напугаешь.
— А ты не боишься?
— Чего?
— Того, что не понимаешь.
Он сделал шаг ближе, нависая, морщась, будто хотел задавить её ростом.
— Я понимаю достаточно. Есть дети — нормальные, есть странные. Этому просто... не повезло. Может, умом тронулся, кто знает. Или с матерью что-то было.
— Было, — кивнула она коротко, не отводя глаз. — Только не то, что ты думаешь.
— А ты-то откуда знаешь?