«Химия и жизнь». Беллетристика. 1995-2004
Шрифт:
Его единственный сын, мой отец, жестоко отомстил недругам, за что впал в еще большую немилость у нынешнего фараона, поскольку нынешний правитель предпочитал худой мир всякой войне. Вот почему мой отец долгие годы еще служил на границе, охраняя ее от соседских набегов, и лишь перед самой его кончиной фараон милостиво позволил ему вернуться в Иуну вместе со всеми домочадцами. Там отцу предоставили опустевший дворец какого-то вельможи.
Через несколько дней он должен был предстать пред лучезарным, но дорога и радость так истомили его, что он занемог и слег. Фараон, узнав о недуге верного слуги, прислал к нему придворного лекаря, но тот лишь покачал головой и ушел, оставив какие-то снадобья. Тому, кто готов предстать перед Осирисом, сказал он, лекарства без надобности.
Поздно ночью (никто в доме не спал) отец призвал меня к себе и сказал:
— Я ухожу в вечное царство Дуат. Осирису угодно, чтобы я покинул Иуну, так и не повидав фараона, да будет он жив, невредим и здрав. За меня это сделаешь ты, сын. Я отдаю тебя в Дом жизни[90], где ты научишься премудрости, скрытой от глаз людей, но открытой богам. Я хочу, чтобы ты знал, что, кроме мира видимого, который окружает тебя каждый день, есть мир иной, истинный, и только тот счастлив, кто научится видеть его также явственно…
Отец замолчал, тяжело переводя дыхание, веки его опускались и поднимались, и белки глаз были мутными, словно подернутыми пеленой. Он уже не замечал меня, перед его глазами проносились образы иного мира, он начал бредить.
«Что ты видишь, отец?» — хотел я крикнуть, но руки слуги мягко опустились на мои плечи и повели прочь от смертного ложа…
Слова отца о мире ином глубоко запали мне в душу. Я знал, что перед смертью человек не может лгать — ведь у него больше нет возможности искупить ложь. И обманываться он тоже не может. Поэтому я безоглядно поверил словам отца о мире ином. И как же мне хотелось увидеть его хотя бы краешком глаза!
На другой день слуга отвел меня в Дом жизни.
Встретил нас жрец в белой тоге и сандалиях с загнутыми концами. У него была гладкая коричневая, похожая на яйцо голова с большими оттопыренными ушами. Он прочитал сопроводительный папирус, который передал ему слуга, и поманил меня пальцем. Положив руку мне на макушку, он запрокинул мою голову и заглянул мне в глаза. Рука у него была тяжелая, и он больно вцепился мне в волосы. Я стоял перед ним, изо всей силы сдерживаясь, чтобы не заплакать.
Мы находились среди высоких гладких колонн под каменным навесом, во внешнем дворе школы. Двор этот был выложен огромными плитами и окружен высокой стеной с бронзовыми воротами — через них я туда и попал.
Наконец жрец, которого звали почему-то женским именем Анхесенамон, ослабил хватку и спросил:
— Как зовут тебя?
— Хори, — ответил я.
— Умеешь писать, Хори?
— Да, господин.
Анхесенамон проворно достал из-под каменной лавки деревянный ящик с письменными принадлежностями и протянул мне вощеную табличку и бронзовое стило. Наступал очень ответственный момент.
— Напиши мне имя фараона, да будет он жив, невредим и здрав, — важно сказал Анхесенамон. — Да не забудь поставить картуш.
Я даже обиделся. Кто же пишет имя фараона без картуша?
Снявши парадное платье, чтобы не испачкать его в пыли, и оставшись в одной юбочке, я растянулся животом на каменных плитах. Высунув язык от усердия, я принялся царапать на воске иероглифы. Жрец наблюдал за мной с изумленной улыбкой.
Не прошло и нескольких минут, как я закончил, вскочил и, быстро одевшись, протянул жрецу готовый текст. Мой старый слуга глядел на меня с умилением, и я не сомневался, что, вернувшись в наше временное жилище, милостиво предоставленное моему отцу фараоном, он не преминет в самых ярких красках описать мой триумф.
Жрец принял из моих рук табличку, взглянул на нее, и его чисто выбритая бровь поползла вверх. Но он тут же нахмурился, чтобы скрыть усмешку.
— Ну что ж, Хори, — сказал он, — ты молодец. — И повернулся к моему слуге: — Можешь передать своей госпоже, что ее сын устроен при храме и будет получать довольствие и одежду по договоренности. Твоя госпожа может не беспокоиться.
Нетерпеливым движением руки он отпустил слугу. Тот ушел, и тяжелые бронзовые ворота навсегда закрылись за ним. И за всем тем, что связывало меня с детством.
— Пойдем, Хори, — кивнул Анхесенамон.
Придерживая за плечо, он отвел меня во внутренний двор школы. Двор оказался огромным, тоже выложенным прямоугольными каменными плитами. Часть двора была под каменным навесом на толстых колоннах, и в его тени на тростниковых циновках сидели мальчики. У всех были бритые головы, и все они сидели в одинаковых позах: левая нога подвернута под себя, правое колено выдвинуто, спина неестественно прямая. На правом колене у каждого лежал деревянный ящик, на котором они писали, водя камышовым стилом по папирусу.
Между рядами мальчиков прохаживался, помахивая тросточкой, жирный жрец с тройным подбородком. Я заметил, что уши у него тоже оттопыренные (это из-за привычки закладывать за них тростниковое стило, как мне стало известно позднее). Звали его Эйе.
Как только мы вошли, ученики перестали скрипеть стильями и все головы повернулись в мою сторону.
— Познакомьтесь, — сказал Анхесенамон. — Это ваш новый товарищ. Его зовут Хори.
Служка бросил мне под ноги циновку, такую истертую, что сквозь нее были видны каменные плиты. Сходив на склад, он принес обшарпанный деревянный ящик, которым, несомненно, пользовался уже не один ученик, и бронзовую чернильницу. Я уселся на циновку и неловко подвернул под себя левую ногу. Чернильницу я поставил рядом.
Эйе, переваливаясь с ноги на ногу, как бегемот, однако проворно, подошел ко мне и два раза ткнул меня тростью — сначала в икру ноги, а потом в спину, заставляя принять правильную позу. Сидеть, подняв колено и неестественно выпрямив спину, страшно неудобно. И уж тем более, если при этом приходится удерживать на колене тяжелый деревянный ящик. Но я постарался сделать всё, как надо.
Придирчиво оглядев меня, Эйе остался, видимо, доволен. Он обернулся к моему соседу — толстому мальчику, который был одет как сын богатого торговца, и проговорил высоким, слащавым голосом:
— Кагабу, друг мой, одолжи своему новому товарищу лист папируса.
— А почему я? — почти басом отозвался толстяк.
— Кагабу, дружок, ты, конечно, слышал поговорку: не заставляй старшего повторять дважды, потому что второй раз он повторит не словами, а палкой?
Обиженно сопя, толстый мальчик достал из своего деревянного ящика крошечный свиток папируса и, поднявшись, неловко сунул его мне.
— Прими, брат, от чистого сердца в чистые руки, — буркнул он.
У меня никогда не было ни братьев, ни сестер, поэтому никто еще не называл меня братом.