Холмы России
Шрифт:
Удалялся дом на улице, старые липы, и дворничиха помахала.
"Как же я так?
– подумала о сыне.- Не простилась, может, в последний... Еще не поздно!"
Затеплило окраиной от запыленных спящих окошек.
Стая грачей поднялась над жнивами. Все уже сжали, и лишь васильки кое-где синели на стерне, да чертополох во весь рост стоял по обочинам.
* * *
В это же утро Сергей получил материнскую записку, Прочитал на согретой солнцем скамейке.
"Я знаю, мама. Ты осуждаешь. В чем-то права и в чем-то нет. Да, жена. Уже и не представляю, как все случилось. Минута в ночи. Вглядеться, запомнить бы все",- задумался Сергей, помнились глаза, удивительные, как из жаркого света, сеном пахло, и одуряло, и манило сейчас.
Вот и Лазухин идет, письмо показал.
– Тебе!
Сергеи раскрыл конверт.
"Сережа!
Как-нибудь. Прошло, что должно пройти, а березы в роще, как дни наши недавние, светлые стоят.
Прощай. Буду молиться за твою жизнь.
Лия".
– Что произошло?
– с тревогой спросил Сергей.- Она что... Да говори!
– На фронт убежала.
– Как!
– И тяжело поднялось с сердца признание:- Ее же убьют!
– Теперь не догонишь. Что будет? Вот так, Серега.
А ты говорил. Николай Ильич рухнул. Трость некоторое время постояла и стала падать. Ударила набалдашником по лбу. Тогда он вскочил и воскликнул:
"А я-то думал, герой!" К тебе относится. Теперь с ним останешься. Я тоже уезжаю. По секрету. Вечером сегодня.
– Куда?
– Человек утром приходил, вежливо пригласил. Туда, куда Макар и телят не гонял. Потом будет гонять.
А сейчас нет. Волки.
– Куда же?
– спросил Сергей.
Лаэухин развернул платок с семенами чертополоха.
Черненькие, острые, жальцами вцепились.
– Вот какие семечки. Чувствовал я поворот. Не бывает без поворота.
ГЛАВА II
Стройкой осторожно тронул железный козырек, прикрывавший в двери щель для почты, приподнял. Из щели засквозило запахом валерьянки. Как в луче показалась женщина. Прямо напротив остановилась, платочком вытерла слезы. Подошла к зеркалу. Тронула на затылке черную тяжелую гроздь волос над алым потоком халатика, как струной стянутого в поясе.
"Ишь ты, по делу приехал, а под чужую жену глазами заводишь. Гляди, а то Глафира живо один глаз осветит, а другой погасит".
Сройков нажал кнопку звонка.
Женщина открыла дверь,
– Николай Ильич Южинский здесь проживает?
– спросил Стройков.
– Да. Но его сейчас нет дома,- ответила она слабым голосом.
– А когда будет?
– Право, не знаю. Что передать?
Стройков учтиво поклонился,
– Зайду попозже.
Постоял у подъезда. Потом свернул во двор, тихий, в зарослях сирени, которая нигде не растет так буйно, как в таких вот дворах: всегда влажно от стирки и белья на веревках, и воздух нагрет небом и солнечными стенами. Тепло от них и ночью, манят кусты душистой темнотой на свидания.
За воротами двора - улица, на которую выходили два крайних окна квартиры Южинских. Железные решетки на окнах. Небольшая ограда и грядка цветов-нежные голубые незабудки и розовато-белые флоксы.
Стройков прошелся. Повернул назад. Справа мощенная булыжником мостовая, одноэтажные дома. Мгла в окне на той стороне осветилась белым: женщина в лифчике открыла форточку, посмотрела на него и отошла.
"Что значит тяга. Через улицу учуяла. С ночной, видать, заспалась",подумал Стройков.
Бросил шинель на ограду и, встав на колено у крана для полива, напился. Оплескал лицо, сапоги с насохшей глиной отмыл. Вытерся носовым платком.
Женщина в окне, уже одетая, показала ему полотенце.
"Серафима!"-словно вдруг привиделось ее лицо.
Он вошел в комнату.
Серафима из жестяного чайника наливала чай в чашки.
– Садись,- пригласила Стройкова.
За окнами-двор, из которого вышел па эту улицу, вон и палисадник Южинских, и окна, казалось, соприкасались. За стеклами промелькнул алый халатик.
Постепенно словно светлело в комнате. Появлялись предметы. В углу печь чугунной тумбой. Кровать высокая, укрытая лоскутным одеялом. Такие одеяла Стройков видел в деревнях: когда-то, уезжавшие в Москву, привозили родне с морозовских и мещеренских фабрик свежие, пахнущие снегом лоскуты, и бабы сшивали нх-листопадом разнеслось по избам заревое разноцветье.
В комнате убрано, чисто, коврик на вымытом и еще влажном полу. Пахло гераньками и женским лампадным теплом.
Стройков сел за стол у окна. Чуть раздвинул батистовую занавеску. В просвете с цветущей геранькой - асфальт, люди идут, а окна Южинских теперь дальше - за мостовой.
– Как оказалась здесь?
– спросил Стройков.
– Да прежде, давно, уголок снимала. Вон там,- показала она на сундук в углу.-Добрая женщина приютила, царствие ей небесное. Есть люди, Алексей Иванович. К ним и душа добра, радуется и распускается, ровно подсолнушек поутру - и мед и отрада. А к иным бурьяном колючим. А сейчас дочка ее здесь живет, на заводе работает.
Серафима намаслила хлеб маргарином и положила перед Стройковьм.
– Сердуешь за то, Алексей Иванович?
– напомнила о ссоре с ним в подвальной своей каморке.- Ты уж прости. Готова была тело на себе разорвать. Сердцем я вся растерзалась.
Стройков откусил от хлеба, запил чаем.
– Припадочная ты. Всегда со скандалом.
– А какая у меня жизнь была? На мерзлой соломке сироткою плакала. От изб гнали. Пуще холеры боялись. Слух про меня блукал, будто я змей в лесу ловила и в избы впускала, кто хлеба не подаст. Места змеиные знала, где и зимуют. Совьются в клубок, что мертвые, под пеньком. А в тепле оживают, голодные, лютые.
Гадючкой меня окрестили. Да и вилами чуть не запороли.
– Слышал,- сказал Стройков.
– А за что? Словноть бы я, девчоночка-то еще, Федора Жигарева к жене его взревновала и змею в кофточку ее завернула. С грехов показалось рябое и черное.
– С каких грехов?
– Зачем тебе про бабьи дела знать? Наше это. Не поймешь: без лица, без изнанки, как глядеть - оно и аспадное, оно и красное.
– Тогда нечего и распространяться. Напраслину нести. Языки у вас длинные и без выходных работают.
Иную и не остановишь, чуть живая, за плетень держится, а языком молотит. Хорошо бы по снопам - и молотилки не нужны, заводам облегчение. А то по посторонней жизни: как прошел, что надел и почему лампочку погасили. Всякие колючки цепляете.