Хозяин Волшебной Лавки. Том 3
Шрифт:
— Проснулась? — Варя чуть опустила чашку.
— Портрет стал двигаться. Глаза следили за ним, лицо менялось, когда кто-то подходил слишком близко. Клиент решил, что сходит с ума, и пришёл ко мне.
— И чем закончилось?
— Выяснилось, что бабушка не хотела, чтобы её продавали. По сути, портрет был спонтанным артефактом: не создан намеренно, а возник сам. Там, на самом деле, была очень печальная история. Елизавета, бабушка клиента, и художник, были влюблены, но ее насильно выдали замуж и художник, написав прощальный портрет любимой, подарил его им на свадьбу, а потом уехал. И картина впитала его тоску, став артефактом.
Варя как-то посмурнела.
— Да, действительно печальная история…
Я поспешил закончить историю.
— Моя знакомая провела ритуал переселения. Перенесла то, что осталось от Елизаветы, в новый холст. Теперь бабушка живёт у меня в лавке.
— Живёт. Портрет. У вас в лавке? — Варя, приподняв бровь, проговорила это медленно, проверяя каждое слово.
— Да. Двигается, смотрит, иногда пугает клиентов. Характер у неё, мягко говоря, непростой. Может уставиться в упор, и от этого взгляда не по себе становится даже людям, которых сложно чем-то удивить. Однажды она даже поймала вора.
— А что клиент?
— Клиент был счастлив. Портрет стал обычным, он его продал, решил свои проблемы и сейчас, насколько я знаю, у него все вернулось в норму.
Варя рассмеялась, прикрыв рот тыльной стороной ладони. Жест, от которого у меня перехватило дыхание, потому что точно так же смеялась Катя. Не черты лица. Движение: ладонь ко рту, чуть повёрнутая, пальцы вместе.
Взял чашку и сделал глоток, давая себе секунду.
— Занятная у вас работа, Пётр Алексеевич, — сказала Варя, отсмеявшись. — И много таких клиентов? С портретами, которые не хотят, чтобы их продавали?
— С портретами пока один. Но каждая вещь рассказывает свою историю, если уметь слушать. Артефакт, по сути, это кристаллизованное намерение: кто-то когда-то очень хотел, чтобы вещь делала что-то конкретное, и вложил в неё достаточно умения, чтобы это получилось. Иногда намерение красивое. Иногда нет.
Варя слушала внимательно, чуть наклонив голову. Печали, что я заметил, в ней уже не было заметно.
— А вы? — спросил я. — Как поживает поместье?
Варя поставила чашку. Улыбка не ушла, но стала чуть суше. Да что же такое…
— Поместье поживает. Крыша течёт в двух местах и повар уволился на прошлой неделе. А вчера Алёша разбил окно в гостиной мячом для крикета. В остальном всё хорошо.
Она явно уже была привычна к списку дел, который никогда не кончается.
— Всё на вас? — догадался я.
— На мне. Николай помогает, когда приезжает, но он постоянно в разъездах, то конюшни, то стоянки, то ещё что-нибудь на маршрутах. Отец занят делами. Анна… — она не закончила, просто шевельнула рукой, и жест сказал всё, что нужно.
— Расскажите о себе что-нибудь не связанное с протекающей крышей, — попросил я. — Чем вы увлекаетесь?
Варя помолчала. Покрутила чашку на блюдце, выравнивая ручку.
— Вы знаете Марциала?
Я, разумеется, не знал. Она объяснила: скульптор прошлого века, работавший с мрамором, известный тем, что отказывался от заказных работ и всю жизнь вырезал одну и ту же женщину в разных позах. Никто не знал, кто она была: жена, любовница, или выдуманный образ.
— Пятьдесят три скульптуры, — сказала Варя. — Одна и та же женщина, и каждый раз другая. В последней, которую он закончил за неделю до смерти, она улыбается. Единственный раз из пятидесяти трёх.
Она говорила об этом так, как мастер говорит о своём ремесле: с теплом и точностью, которые приходят только от долгого знакомства с предметом. Я ее не останавливал и ее понесло. Называла имена, описывала школы, сравнивала приёмы, и по тому, как она жестикулировала, было видно, что знания эти не из книг.
— Есть ещё Лемешев, — продолжала она, и голос стал чуть живее. — Он работает с бронзой. Его лошадь стоит в фойе Грозовского театра, знаете где это?
Я знал. Проходил мимо несколько раз.
— Так вот, общепризнанно, что это лучшая его работа. Но они поставили её в угол, за колонну, где на неё падает свет только пару часов в день, утром, когда театр закрыт. Никто её толком не видит. А между тем, если встать правильно, видно, что у лошади одно копыто чуть приподнято. Не как на парадных памятниках, где конь рвётся вперёд. Чуть-чуть. Она готовится сделать шаг, но ещё не сделала. Лемешев поймал это мгновение, и его засунули за колонну.
Варя произнесла последние слова с такой искренней обидой, что я едва не рассмеялся. По её щекам выступил лёгкий румянец.
— Простите, — сказала она, — вам, наверное, это совсем неинтересно.
— Наоборот. Продолжайте.
Она посмотрела, проверяя. Не отвёл взгляда. Варя помедлила, потом продолжила, уже чуть тише, про выставку работ Лемешева в Белоречье, на которой была пять лет назад с отцом. Там стояли двенадцать бронзовых фигур, и она обошла каждую по три раза, пока отец не сказал, что ноги уже не держат.
Я слушал, не перебивая. Вечер стоял тёплый, чай давно остыл, и за розарием садилось солнце. Варя замолчала, заправила прядь за ухо и посмотрела в сад.
— А вы? — спросила она. — Вы всю жизнь в Грозове?
— Да, но еще полгода назад вы бы меня не узнали. Я был совершенно другим человеком. Вел совершенно другую жизнь. Кстати, был знаком с парочкой скульпторов из молодых дарований.
— Да? С кем?
Я напряг память. Лара представляла мне гостей, когда я пришел расспрашивать о Викторе и, благо, память на имена и лица у меня была отменной.
— Сталеваров, к примеру. Или Кириленко.
— О! Сталеварова я знаю! У него в начале лета была крупная выставка, кстати, в том же театре, где лошадь Лемешева. Я ходила. Вы тоже?
— Нет, я был занят. Как я и говорил, пришлось кардинально поменять жизнь и сейчас у меня не так много времени на искусство.
— И что же вас так поменяло?
— Лавка досталась от предыдущего владельца, и я решил, что лучше заняться ей, чем продолжать тратить жизнь непонятно на что.
Она кивнула. Не стала расспрашивать дальше, и я оценил это.
— Скучаете по прошлому?
Понятно, что она имела в виду, но я не мог не подумать о другом. О мастерской на Невском, о запахе канифоли и старого дерева, о звуке, с которым открывается крышка карманных часов, когда подносишь инструмент к механизму, о том, как утреннее солнце ложилось на верстак через окно, забитое паутиной.