ЖАНРЫ

и звук, и отзвук: из разных книг
Шрифт:
* * * («Уходим – разно или розно…»)
Уходим – разно или розно. Уйдем – и не на что пенять. В конце концов, не так уж поздно простить, хотя и не понять. И не понять… И только грустно свербит октябрь, и потому – яснее даль, темнее русло, а выйду – в листьях потону. О шелест осени прощальный, не я в лесу, а лес во мне – и плеск речной, и плес песчаный, и камни на песчаном дне. Набит язык, и глаз наметан. Любовь моя, тебя ль судить? Не то чтоб словом, а намеком боюсь тебя разбередить… 1960
* * * («Класть ли шпалы, копать ли землю…»)
Класть ли шпалы, копать ли землю хоть несладко, да не впервые. Вот и выдалось воскресенье, о плечистая дева Мария. В рельсы вмерз аккуратный домик в стороне от транзитных линий. Хлопнешь дверью – как на ладони водокачка да острый иней. В полушубке, сидящем косо, в черных чесанках, сбитых набок, покрасневшая от мороза, волочишь ты мужичий навык. Ты приходишь в пару из стужи, в белом облаке довоенном – вот он, дом: ни отца, ни мужа, только снимки – в упор – по стенам. В жадном взгляде, в святом упрямстве, в складках рта, где легла забота – и нелегкое постоянство, и неженская та работа. По привычке хоть что-то делать и пошила, и постирала. Вот и нечего больше делать. Постелила… Постояла… Руку вытянешь – никого там. Закричала бы что есть мочи! …Бьет прожектор по синим стеклам. Мелко вздрагивает вагончик. Притерпелось – и не изменишь, под соседний стук засыпаешь и куда-то всё едешь, едешь, а куда – и сама не знаешь. 1959
* * * («Непостоянная погода…»)
Непостоянная погода – то заморозки, то жара – как непосильная свобода меня преследует с утра. И то сказать: ложусь я поздно, встаю с тяжелой головой и грустно слушаю, как грозно гремит прибой береговой. И грустно думаю… Когда-то, возможно, что еще вчера, росла сосна… Теперь опята растут на пне среди двора. К чему бы эта чертовщина? К разладу? К осени? К зиме? Еще не умер – годовщина со дня кончины на уме. И на душе темно от мути, и смутно помнится мечта вздремнуть в бревенчатом уюте на печке, теплой от кота. Куда хватил! Чиновник бедный, в кругу своих чиновных дел томимый скукой кабинетной, запечных сказок захотел? Так вот она, твоя морока, твоя дорога, дуралей: ищи, как говорится, Бога в себе самом, да слезы лей, да простодушно жди у моря погоды с первым комаром, да мыкай счастье или горе с терпеньем, равно и с добром. А если дождь без передышки, то кто же в этом виноват? Едва забудешься – все шишки тебе на голову летят. 1964
* * * («Начальник милиции вышел в отставку…»)
Начальник милиции вышел в отставку. Как после болезни идет на поправку: пьет с ложечки, смотрит семейные фото, пока не осилят хандра и дремота. Вот, поднятый гимном, едва не спросонок он шлепает в белых казенных кальсонах. Потом, не по букве служебной науки, на них надевает гражданские брюки. Потом, расправляя за поясом складки, на воздух выходит. Глядит: всё в порядке. Вот, чиркая спичкой, садится на лавку. Он здесь размышляет. Он вышел в отставку. Весомые даты… Высокие вехи… Висят в гардеробе былые доспехи. Но жизнь прожита – ни почета, ни славы, лишь хваткая память: статьи да облавы, конспекты основ да разносы в дежурке, да злые окурки, да шнур в штукатурке. А жил он, по совести, не без приварка, закону служил, как овчар и овчарка, да боком выходят его аппетиты: и овцы не целы, и волки не сыты. Ну хватит! – он в лавку воткнул папиросу. Чего рассуждать! – он берется за прозу, за тяпку берется – окучивать грядки. – Как жизнь? – говорю. – Ничего. Всё в порядке. 1961
Попугай
Мой удел невелик. Полагаю, мне не слышать медовых речей. Лучше я заведу попугая, благо стоит он тридцать рублей. Обучу его разным наукам. Научу его всяким словам. На правах человека и друга из него человека создам. Корабли от Земли улетают. Но вселенская бездна мертва, если здесь, на Земле, не хватает дорогого для нас существа. Друг предаст, а невеста разлюбит, отойдет торжествующий враг, и тогда среди ночи разбудит вдохновенное слово: – Дур-рак! Что ж, сердись, если можешь сердиться, да грошовой едой попрекай. Бог ты мой, да ведь это же птица, одержимая тварь – попугай! Близоруко взгляну и увижу: это он, заведенный с утра, подарил мне горячую крышу и четыре холодных угла. Так кричи над разбуженным бытом, постигай доброту по складам. Я тебя, дуралея, не выдам. Я тебя, дурака, не продам. 1961
Дельвиг

Из трубки я выдул сгоревший табак,

Вздохнул и на брови надвинул колпак.

А. Дельвиг
В табачном дыму, в полуночной тоске сидит он с погасшею трубкой в руке. Смиренный пропойца, набитый байбак, сидит, выдувая сгоревший табак. Прекрасное время – ни дел, ни забот, петух, слава Богу, еще не клюет. Друзья? Им пока не пришел еще срок – трястись по ухабам казенных дорог. Любовь? Ей пока не гремел бубенец, с поминок супруга – опять под венец. Век минет, и даром его не труди, ведь страшно подумать, что ждет впереди. И честь вымирает, как парусный флот, и рыба в каналах вверх брюхом гниет. Жизнь канет, и даром себя не морочь. А ночь повторяется – каждую ночь! Прекрасное время! Питух и байбак, я тоже надвину дурацкий колпак, подсяду с набитою трубкой к окну и сам не замечу, как тихо вздохну. Творец, ты бессмертный огонь сотворил: он выкурил трубку, а я закурил. За что же над нами два века подряд в ночах обреченные звезды горят? Зачем же над нами до самой зари в ночах обреченно горят фонари? Сидит мой двойник в полуночной тоске. Холодная трубка в холодной руке. И рад бы стараться – да нечем помочь, уж больно долга петербургская ночь. 1962
* * * («В полуночь петух на деревне…»)
В полуночь петух на деревне кричал, и в соседних дворах собаки зашлись, и деревья, обстав, скрежетали впотмах. И желуди шлепались оземь, шурша в прошлогодней листве как мыши, и шастала осень, с которой я в дальнем родстве. Я понял: погода ломалась, накатывался перелом, когда топором вырубалось всё то, что писалось пером; когда отсыревшая спичка от медленного сквозняка шипела и фыркала вспышка, как кошка во тьме чердака. И я, ослепленный доверьем, не ведал, что мне на роду, но пристально слушал деревья, уставив глаза в темноту… 1963
* * * («Еще темны леса, еще тенисты кроны…»)
Еще темны леса, еще тенисты кроны, еще не подступил октябрь к календарю, но если красен клен, а лес стоит зеленый, – Гори, лесной огонь! – я говорю. А он, лесной огонь, до срока затаится, он в рощу убежит, чтоб схоронить пожар, но если красен клен – и роща загорится и засвистит, как тульский самовар. Гори, лесной огонь, багровый, рыжий, алый, свисти в свое дупло тоской берестяной. Не надо ничего – ни денег мне, ни славы, покуда ты горишь передо мной. У нас одна душа в сквозном и скудном мире, и дом у нас один – ни крыши, ни угла. Гори, лесной огонь, лети на все четыре и падай на спаленные крыла! 1963
* * * («Гибрид пекарни с колокольней…»)
Гибрид пекарни с колокольней, завод, где плоть перегорает, трубою четырехугольной седьмое небо подпирает. А отдаленнее и ниже, вокруг хозяйства заводского – прах, расфасованный по нишам в стенах монастыря Донского. Я, разводя кусты руками, брожу здесь утром спозаранок, где урны белыми рядами глядят на мир из темных рамок. Глядят глазами тайной тайных, ведут торжественной строкою от фотографий моментальных к монументальному покою. А мне – и памяти не надо, мое со мной, и тем пристрастней гляжу, не отрывая взгляда, с улыбкой, может быть, напрасной. Что смерть? Мне выход не заказан. Когда черед придет за мною, перед живыми я обязан лежать в земле и стать землею. Она опять придаст мне силы, я вскину ствол наизготовье, ветлою встану из могилы у собственного изголовья. А им – ничем не стать отныне: ни земляникой, ни ветлою. Их обособила гордыня, подняв свой пепел над землею. Ах, мальчик, что он понимает, когда, захваченный игрою, их простодушно поливает водопроводною водою? 1963
* * * («Когда бомбили Мюнхен и предместья…»)
Когда бомбили Мюнхен и предместья, засыпав город щебнем и золой, когда проклятья и моленья вместе слились над обезумевшей землей в едином вопле к Богу или в Бога, в зверинце, на активной полосе, сошли с ума и умерли от шока двенадцать низкорослых шимпанзе. Как некогда, воспрянувши из гроба, Сын Человеческий приял небесный сан, так в смерти шимпанзе воскрес бонобо – разумный вид – и высший – обезьян. О истина, темно твое служенье, покуда ты сомнительным родством пытаешь на разрыв и растяженье и объявляешь высшим существом. И если я под страшным подозреньем – отныне до неведомого дня, – прошу тебя, карай меня презреньем, но только не испытывай меня. 1963
* * * («Что там? Босой и сонный, выберусь из постели…»)

Н. Н. Вильмонту

Что там? Босой и сонный, выберусь из постели, дверь распахнув, услышу, как на дворе светает: это весенний гомон – на лето прилетели, это осенний гогот – на зиму улетают. Круг завершен, и снова боль моя так далёка, что за седьмою далью кажется снова близкой, и на равнине русской так же темна дорога, как от стены Китайской и до стены Берлинской. Вот я опять вернулся, а ничего не понял. Боль моя, неужели я ничего не значу, а как последний олух всё позабыл, что помнил, то ли смеюсь от горя, то ли от счастья плачу? Бог мой, какая малость: скрипнула половица, крикнул петух с нашеста, шлепнулась оземь капля. Это моя удача клювом ко мне стучится, это с седьмого неба наземь спустилась цапля. Вот уже песня в горле высохла, как чернила, значит, другая повесть ждет своего сказанья. Снова тоска пространства птиц подымает с Нила, снова над полем брезжит призрачный дым скитанья… 1964
Поделиться с друзьями: