Не отпущу
Шрифт:
«Я надавил слишком сильно», — эта мысль жгла меня изнутри все эти две недели. Я ведь не хотел ломать её. В моем искаженном представлении о близости это был триумф, высшая точка обладания. Я думал, что забираю её себе целиком, а на деле — просто вытравил жизнь из её глаз.
Я помнил вкус её кожи, помнил, как в безумии вгрызался в её ключицу, желая оставить след, который никто не посмеет стереть. Но когда я увидел эти чернильные гематомы и рваный след от своих зубов, когда увидел, как она трясется от моего голоса... во мне что-то треснуло. Я не монстр, каким она меня теперь видит. Я просто мужчина, который любит так, что эта любовь превращается в удавку.
Коснулся пальцами холодной древесины двери. Там, за ней, она восстанавливалась. Марта докладывала, что синяки сошли, что она ест, что она... жива. Но я знал, что шрам останется. Мое личное клеймо. Розовый росчерк моей дикости, который она будет видеть в зеркале каждое утро.
Отпустить её? Эта мысль даже не задерживалась в моей голове. Никогда. Пусть она ненавидит меня, пусть прячется за спиной моей матери, пусть забаррикадируется в этом крыле — она останется моей. Я готов играть в её игры, готов ждать за дверью часами, готов терпеть унижение от собственной охраны. Я перестрою этот дом, я перестрою себя, если нужно, но я заставлю её снова смотреть на меня без этого парализующего ужаса.
Я ведь люблю её. По-своему, больно, неправильно, но люблю. И если ради того, чтобы она позволила мне просто войти и сесть в кресло в углу её комнаты, мне нужно стать «просителем» — я им стану. Но замок на этой двери — лишь временная преграда.
Я убрал руки в карманы и медленно пошел прочь по коридору. Мои шаги эхом отдавались в пустом пространстве. Завтра я пришлю ей цветы. Или книгу. Что угодно, лишь бы она знала: я не ушел. Я здесь. И я буду ждать столько, сколько потребуется, чтобы она сама повернула ключ в замке.
Когда Марта вынесла из комнаты охапку белых лилий и, пряча глаза, положила их на холодный пол коридора прямо к моим ногам, я не взорвался. Охрана, приставленная матерью, заметно напряглась, ожидая, что я сейчас разнесу эту дверь в щепки, вырву замок с мясом и заставлю Лику захлебнуться ароматом этих чертовых цветов. Раньше я бы так и сделал, но сейчас я лишь молча смотрел на раздавленные бутоны. Моя одержимость ею переросла стадию примитивной ярости; она стала чем-то более тонким, въедливым, похожим на неизлечимую болезнь, которая заставляет просчитывать каждый вдох своей жертвы.
Лика хотела чувствовать власть над моим гневом, и я решил дать ей эту иллюзию. Я понял, что мой прямой напор только укрепит её броню, поэтому сменил тактику на тихую, как яд, манипуляцию.
Я намеренно создал вокруг неё вакуум, погрузив в полный информационный голод. Запретил Марте даже упоминать моё имя, стер своё присутствие из её реальности, чтобы тишина начала пугать её сильнее, чем мои тяжелые шаги. Я перестал стоять под её дверью, хотя внутри меня всё выло от желания прижаться лбом к дереву и слушать её дыхание. Вместо этого я окружил её невидимой, безымянной заботой: лично проверял каждое блюдо в её меню и заказывал лучшие мази для её кожи, передавая их через доктора как его собственную инициативу. Я хотел, чтобы она исцелялась за мой счет, но не видела моей тени, заставляя её гадать, куда делся хищник и когда он нанесет следующий удар.
Эта вынужденная дистанция только подпитывала мою болезненную тягу. Я сидел в кабинете этажом ниже, глядя на отсвет её окна на траве, и чувствовал, как меня ломает от невозможности коснуться того самого розового шрама.
Две недели я жил как призрак в собственном доме, наблюдая за ней через экраны и слушая доклады Марты. Я видел, как Лика начала выходить из своей «цитадели», как она осторожно, словно пробуя лед на прочность, прогуливалась по коридорам восточного крыла и даже спускалась в сад. Моя одержимость требовала сорваться, преградить ей путь, вдохнуть запах её кожи, но я держался. Я приучал её к своей невидимости, к тому, что зверь ушел в чащу.
В тот вечер в поместье должен был приехать деловой партнер, один из немногих, кто обладал достаточным весом, чтобы я принимал его лично. Мы расположились в малой гостиной восточного крыла; я выбрал это место намеренно, желая быть ближе к её территории, даже если нас разделяли стены.
Максим Ольшанский в свои сорок пять был воплощением ядовитой элегантности: поджарый хищник с глазами цвета битого бутылочного стекла и сединой, которая лишь подчеркивала его породистую жестокость. Я знал о нем всё. Знал, как он душит конкурентов в портах, знал о его сыне Кирилле — циничном последыше, которого Максим муштровал как цепного пса, и знал о той выжженной пустоте, которую он прятал за своей желчной язвительностью
Его дочь. Мари. Кажется она исчезла, когда ей было всего три. Испарилась из охраняемого особняка средь бела дня. Максим тогда едва не выжег город до основания, вливая миллионы в ищеек и частные армии, но Мари словно стерли из реальности. Эта потеря превратила его из просто жесткого бизнесмена в желчного, язвительного циника, который мстил миру за свою слабость.
Мы сидели в малой гостиной, где тяжелый запах табака мешался с ароматом старой кожи и виски. Ольшанский откинулся на спинку кресла, и в его взгляде, холодном, как арктический лед, сквозило привычное превосходство.
— Твои логистические узлы в северном секторе, Демьян, начинают напоминать дырявое сито, — Максим прищурился, и уголок его губ дернулся в язвительной усмешке. — Ты слишком полагаешься на старые контракты. Мир изменился. Пока ты полируешь свою корону в этом особняке, я забираю подряды на терминалы. Твои акционеры нервничают, и, поверь, у меня хватит терпения дождаться, когда они сами принесут мне твои контрольные пакеты на блюдечке.
Я молча пригубил напиток, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. Его манера вести дела через тонкие оскорбления всегда была его коронным приемом.
— Терпение — добродетель тех, кому больше нечего предложить рынку, Максим, — парировал я, не сводя с него глаз. — Ты ловок в перехвате крошек, но я строю фундамент. Терминалы останутся за мной, потому что порты не любят суеты, а ты слишком часто меняешь курс. Твоя фармацевтическая империя дает течи по швам из-за юридических исков, не советовал бы тебе соваться в большую воду, пока не залатаешь собственные дыры.
Мы ещё долго вели переговоры, обсуждая порты и права на них. Ольшанский собирался что-то сказать, его губы уже сложились для очередной ядовитой реплики, но внезапно он замер Его взгляд, направленный за мое плечо в сторону открытой арки коридора, стал неподвижным. Стакан в его руке дрогнул.
Я резко обернулся. В глубине коридора, на границе света и тени, я увидел Лику. Она замерла всего на секунду, её лицо было бледным пятном в полумраке, а глаза — огромными и лихорадочными. Подслушивала. Заметив мой взгляд, она мгновенно отпрянула и скрылась за поворотом, бесшумно, как призрак.
Тишина в гостиной стала звенящей. Ольшанский медленно поставил стакан на стол, его лицо превратилось в непроницаемую маску, но я видел, как побелели его костяшки.
— Кто это был, Демьян? — его голос прозвучал сухо, строго, без тени недавней насмешливости. В нём послышался металл, который он обычно приберегал для приговоров.