Новый Мир ( № 11 2012)
Шрифт:
— Не бойтесь, я — доктор Павек из Виноград.
Ага, было бы дело в этих самых Виноградах, сказал бы просто, без уточнения: я доктор Павек. А тут, значит, необходимо успокоить — не бойтесь, я сосед ваш. Значит, Винограды отпадают, круг сузился. В скобках заметим, что к концу книги, часть третья, глава вторая, и сам Швейк решительно определит то время, в которое имел он жительство в Виноградах, как давно прошедшее, “когда я несколько лет назад жил на Виноградах”. Ну и отлично. Естественным образом остается старый Новый Город — малая родина самого автора романа. Здесь он появился на свет, крестился и мальчишкой прислуживал в храме. Учился в гимназии и коммерческом институте. Пьянствовал, буянил и сиживал в участках. Здесь, среди множества адресов съемных квартир семьи, находим и адресок дома, от которого ровно одна прогулочная минута до пивной “У чаши” (1888 год). Угол Сокольской и На Бойишти, впрочем, тогда эта улица имела невероятно смешное в будущей исторической перспективе название У Психушки (У Блазинце). Конечно, ирония соединяет людей и судьбы крепче иных нитей, но хотелось бы, чтоб автор лично подтвердил. Угол Сокольской и На Бойишти. Но автор не торопится. Неудивительно, такая уж тут традиция. С-мский переулок никто на блюде не выносит, К-нов мост не сервирует на раз-два. Оно и понятно, чем меньше земля, тем она больше, необъятнее и дороже. И так, и сердцу.
Всем памятное движенье Швейка на Белград в инвалидной коляске, глава седьмая, с юго-восточной оконечности длиннющего Вацлавака к северо-западной, предположение о возможности того, что “дом мой” бравого солдата притулился там, где улица На Поле Боя впадает в широкую Сокольскую, отлично подтверждает, но в то же время и не доказывает ничего. Как не доказывает, хотя и воду льет на ту же мельницу, последний его визит домой из карлинских пенатов фельдкурата Каца, глава десятая, совмещенный с заходом в любимую и, видимо, ближайшую пивную “У чаши”. Кто сказал, что на углу Сокольской и На Бойишти, а может быть, прямо в том доме, где пивная, туда подальше, к югу, дом номер 10 или 12? А то и вовсе на противоположном конце не слишком протяженной На Бойишти, упирающейся в забор и по сей день успешно функционирующей психушки? Где в любое время года в цветах сад и, уж конечно, земной рай и днем и ночью видит взгляд?
Нет ответа пытливому русскому уму, привыкшему к тому, чтобы при всей художественности и поэтичности место и время в прозе было определено точно и однозначно, координаты, точка привязки даны без экивоков и околичностей. “Послушай, голубушка, — говорил он обыкновенно, встретивши на улице бабу, продававшую манишки, — ты приходи ко мне на дом; квартира моя в Садовой; спроси только: здесь ли живет майор Ковалев — тебе всякий покажет”. Нет ответа и не будет. Впрочем, неточно, будет… будет… и блестящий, единственно возможный в контексте воды, журчащей в лугах, и лесов, шумящих на скалах. Самый что ни на есть чешский. Итак, часть вторая, глава первая, перевод Петра Григорьевича Богатырева:
“Все свои соображения он суммировал в одной фразе, с которой и обратился к Швейку:
— Вы, голубчик, дегенерат. Знаете, что такое „дегенерат”?
— У нас на углу На Бойишти и Катержинской улиц, осмелюсь доложить, тоже жил один дегенерат. Отец его был польский граф, а мать — повивальная бабка”.
Момент истины? Нет, в точности обратное, торжество столь присущего чехам чувства абсурда, национальной особенности, выраженной национальным писателем через образ национального героя. Просто нет такого угла в Праге. И никогда не было. При всех перепланировках и перестройках Праги никогда не пересекались улицы На Бойишти и Катержинская. Не пересекаются и сейчас. Катержинская выходит на Йечную, а улица На Поле Боя на Сокольскую, и только метров через пятьдесят, если не больше, от этих перекрестков сходятся уже Йечная и Сокольская. Нигде мой дом, мой дом везде, просто там, где земля прекрасная, — чешская земля. Точно посередине.
Где же дом мой? Где же дом мой?
Не в том ли краю, что Богу так мил,
С нежной душою, но полною сил,
Где ясная мысль и воля – та твердь,
На которую став, побеждают и смерть?
Они, чехов славное племя,
Среди чехов дом мой,
Среди чехов дом мой!
Воистину, герой так герой. Не случайный самодвижущийся объект в случайных исторических обстоятельствах. А дух. Человек-гимн. Который всегда, который везде и неизменно со своим народом. Неразлучно. Там, “где в цветах весною сад и земной рай видит взгляд”. Смешной Арне Новак. Одновременно и Писарев и Добролюбов. Вообще, смешно любое долженствование, диктат и заданный ранжир, особенно в литературе. Где писатели хотя и гады, безусловно, но не классифицируются так просто, как пресмыкающиеся у Линнея. Писатели, если, конечно, правильные, это такие существа, которые выбалтывают то, чего бы вовсе не следовало, признаются в том, в чем вообще не хотелось бы. Вот почему на самом деле самые лучшие из них, самые прекрасные обычно не милы своему собственному народу, не любезны так, как любезны, может быть, несопредельным вовсе тунгусам и друзьям степей калмыкам.
Да, чехи не любят Гашека. Чем дальше от земли, чем ближе к небу, тем больше. Не любят как внезапно заговорившую часть собственного тела. Руку или нос. Ту самую гнусную плоть от плоти, кровь от крови. Но это так естественно, французы ненавидят Луи Селина, а каждый второй русский с университетским дипломом без всяких колебаний скажет, что “Москва — Петушки” — непередаваемая, недостойнейшая мерзость. Больничный лист должен остаться под замком, а писатели лишены средств производства, а еще лучше — и существования. Возможно, вековая мечта народов вот-вот сбудется. И очень может быть, еще при жизни нынешнего поколения. Все к тому. И на лужочке, в рощице, к которой наконец-то зарастет народная тропа, будет забыто и заброшено много-много всякой прекрасной всячины, и среди прочей — великий чешский роман “Похождения бравого солдата Швейка”, в котором так и не будет определена герою отправная точка, место, “где дом мой”.
По мере развития действия романа, уже в третьей части и четвертой, бравым солдатом еще, как бы между делом, дважды будут названы точные адреса, на сей раз в Новом Городе, перевод Богатырева:
“Когда я жил на Опатовицкой улице…
На четвертом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице…”
Но точно так же, как и абстрактные Винограды, все это в давно прошедшем времени, когда-то, было и прошло, а для настоящего у Швейка припасено лишь замечательное, созвучное несуществующему углу Катержинской и На Бойишти, указание, и снова ПГБ:
“У нас на улице, у кондитера Бильчицкого…”
Бильчицкого! Кондитера, которого ни один гашековед и по сей день не может найти ни в одной адресной книге старой Праги. Это значит “среди чехов дом мой, среди чехов” в прямом и переносном смысле.
Березу Среднерусской возвышенности можно любить, а можно и нет. Ей это все равно. Она тут растет. Точно так же и хорошая книга. И гимн, конечно. Они тут растут. И будут. Из самого сердца. А если ему, мерно стучащему, не прикажешь любить свой собственный побег или же нет, так и наплевать.
Незабытая мелодия для афганской флейты
Олег Ермаков. Арифметика войны. М., «Астрель», 2012, 350 стр.
Волною моря пена рождена,
И пеной прикрывается волна.
Так истина, как моря глубина,
Под пеной притч порою не видна.
Джалал ад-Дин Руми, «Маснави-йи-Манави»
«Арифметика войны» вышла из печати только весной 2012-го, хотя первый открывающий книгу рассказ «Блокнот в черной обложке» появился на страницах журнала «Октябрь» почти четыре года назад. Рассказ Олега Ермакова для читателей — поразительный, революционный.
Имя Олега Ермакова — символ афганской прозы рубежа 80 и 90-х. В 1994-м Ермаков издал свою самую знаменитую книгу — роман «Знак зверя» [1] . Его предварял эпиграф из «Откровения Иоанна Богослова» о «поклоняющихся зверю и образу его» и «принимающих начертание имени его». И зверь тот, понятно, не только Советская армия, а сама война — несправедливая, бесчеловечная, бессмысленная. Критики точно нашли место молодого писателя в истории литературы, не русской даже — мировой: «…роман Ермакова замыкает некалендарный XX век с тем же правом, с каким открывали его романы Ремарка и Хемингуэя о Первой мировой и с каким обозначили его переломную средину военные романы Бёлля…» [2] — писала Ирина Роднянская.