Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Окнами на Сретенку
Шрифт:

Через день после этого я снова пошла в институт. Встала в коридоре у стены и боялась: сейчас начнут расспрашивать. Прежде всего поинтересуются, почему я вчера не была, — так и есть, кто-то подбежал и спросил, не больна ли я. «У меня папа погиб на войне», — сказала я (хотела сказать «на фронте», почему-то получилось «на войне»). Всем девочкам это незаметно передали шепотом, кто-то взял меня под руку, когда входили в аудиторию. Нина Круженкова дождалась в коридоре нашу Надежду Дмитриевну и, очевидно, сказала ей о моем горе; они вышли вместе, и никто меня больше ни о чем не спрашивал, все были очень тактичны и ненавязчиво добры ко мне.

Все наши родные сразу откликнулись на телеграммы; тетя Зина даже предложила, чтобы мы приехали к ним и зажили одной семьей.

Денег у нас не было; 3000 рублей лежали на сберкнижке, но с начала войны все вклады были законсервированы. Поэтому мы с мамой стали понемногу продавать папины вещи на рынках-толкучках. Такие рынки были сначала на Тишинском, потом в Малаховке. Потом я стала получать повышенную стипендию как отличница, и таким образом мы как-то продержались все эти годы.

Постепенно горе становилось менее острым, вернее, ощущалось уже не постоянно. Но до сих пор, когда совершается что-то новое, мне бывает больно думать, что Билльчик не дожил до этого, не увидел — ни телевизоров, ни полетов в космос, — и даже сейчас, через сорок пять лет, услышу музыку, которую он любил, — и больно защемит сердце.

Судьбы других

Наверное, уместно будет здесь рассказать о том, что было во время войны с нашими родными и знакомыми. Тетя Зина эвакуировалась на Урал вместе с Гипроалюминием. Дядя Сережа выехал туда же в командировку еще накануне начала войны. По дороге тетя Зина подобрала плачущую девчушку лет двенадцати: ее везли из Минска, и она отстала от своего поезда, а где были ее родители, она не знала (они были врачи и находились на разных фронтах); эта девочка потом жила у тети Зины до самого конца войны, когда нашлись ее родители, чему тетя, кажется, не очень была рада, так как привязалась к девочке. Тетя Зина болела в эвакуации цингой, потеряла зубы — свой паек она отдавала дядя Сереже, а тот то ли не замечал этого, то ли делал вид, что не замечает, и все поедал… Папиных бакинских родных война не затронула: у дяди Моисея было больное сердце, Исаак работал на оборону и имел бронь. Трагически сложилась судьба родных дяди Сережи, которые когда-то так мило меня встретили: дядя Саша умер в Ленинграде от голода, его старший сын погиб на фронте, а Лариса Семеновна эвакуировалась куда-то под Мурманск, попала там под поезд, и ей отрезало ногу. Сонечка умерла.

У Шустовых дядя Ваня тоже «пропал без вести» и с войны не вернулся. Ира окончила школу в Чкаловске, у тети Мели, и только в 1944 году с трудом получила вызов в Москву из Института стали. Она там вовсе не собиралась учиться, а поступила в мой институт на немецкий факультет.

Вера Михайловна Пташкина умерла от голода — для Москвы довольно редкий случай, но ее Антоша с Витей съедали весь ее паек, не оставляя даже хлеба. Она сносила это безропотно, считала — так и должно быть, мужчинам нужно больше есть.

Нота Швецова устроилась на военный завод, совсем забыла о своей мечте стать химиком и так и осталась там работать до пенсии. Другие девочки из нашего класса раньше или позже эвакуировались. А мальчики… Одного за другим их забирали а армию, некоторых отправили на фронт в первые же дни войны, и они почти все сразу погибли: среди них был и Юра Кузин, когда-то спасший меня на экзамене по алгебре, и маленький Шура Трошин, мечтавший стать географом, и хороший наш товарищ Саша Никонов, и Нотина любовь Володя Сидоренко. У Гоши Кольцова было больное сердце, его в армию не взяли, и он с родителями эвакуировался, но немцы разбомбили поезд, в котором они ехали, и Гоша погиб. Без руки вернулся с фронта Коля Капотов, Витя Червяков потерял ногу…

Много было горя, и от того, что оно было почти в каждой семье, никому не было легче.

В институте

Время шло, дни становились длиннее и теплее. Развлечений у нас, студенток, не было, и мы украшали себе жизнь тем, что все время во что-то играли. Честно говоря, это были мои идеи; у меня всю жизнь была страсть к перевоплощению, но другие девочки все с большим энтузиазмом в этом участвовали. Сначала мы разделились на аристократов и буржуев (мы с Нелей С. — два родовитых, чванных и глуповатых лорда, Люда и Зоя — наши жены, Нина Вознюк — деловитая и практичная буржуйка, и т. д.). На переменах и после уроков мы вели себя согласно своим ролям, и получалось смешно и забавно. Потом, после одного вечернего дежурства нашей группы, когда мы сидели под мрачными сводами и читали «Декамерон», возникла другая игра: институт — это аббатство, я — аббат, а все другие — более или менее грешные девицы разных сословий, которые приходили ко мне каяться. И на лекциях мы развлекались, посылая друг другу смешные записочки, Зоя Рыбакова даже сочиняла целые юмористические поэмы, и мы смеялись до слез. Это было что-то вроде несколько истерического сопротивления нашей молодости суровому и тяжкому времени.

Я ходила на все лекции, кроме истории педагогики, которую мы обычно прогуливали вместе с Людой И. Однажды во время этой лекции я решила в буквальном смысле слова прогуляться и отправилась на Арбат. Там я зашла в магазин игрушек и за какие-то гроши купила, Бог знает зачем, погремушку. После этого была лекция по русскому языку в 99-й аудитории, где скамьи возвышались амфитеатром. Кто-то, сидевший надо мной сзади, увидел у меня в сумке эту игрушку, спросил, что это, и я вынула погремушку и потрясла ее. Это заметил профессор Базилевич и немедля выгнал меня из аудитории. Он сказал, чтобы я не смела больше появляться у него на лекциях, я сказала до свидания и вышла. Лекции его были не бог весть как интересны, но предстояло сдавать ему экзамен, поэтому я все-таки была встревожена. Я прилежно посещала семинары по теории русского языка, их вела симпатичная, умненькая старушка с обезьяньим лицом, она хорошо относилась ко мне. И, о радость, в конце наших занятий она объявила нам, что желающие могут сдать экзамен досрочно, ей. Я, конечно, ухватилась за эту возможность, подзубрила, и ее красиво выведенное «отлично» стало первой отметкой в моей зачетной книжке. Позже, когда сдавала этот предмет вся наша группа, я тоже пришла. Я первой зашла в аудиторию, где сидел Базилевич, заглянула в чернильницу на его столе, сказала, что там чернил мало, и притащила ему из соседней комнаты другую. «Вы напрасно стараетесь, — сказал Базилевич, — вы, может быть, надеетесь, что я забыл. Но я помню. Давайте зачетку, тяните билет, и я послушаю, как вы теперь загремите». «Ах, простите, — сказала я с невинным видом, — я бы с удовольствием, но у меня теория русского уже сдана».

Экзамены мы сдавали поздно, в июле, и их было много: у нас ведь зимой не было сессии, и мы отчитывались за весь год. Весна же запомнилась тем, что Люда и Наташа Косачева повели меня — для меня впервые — на симфонический концерт в консерваторию, и я слушала симфонии Чайковского, которые до того знала только в отрывках, услышанных по радио. А в один из последних дней апреля была Пасха, и мы с Людой решили пойти в Елоховскую церковь, где должны были петь Козловский, Михайлов и Барсова. Было так тепло, что мы были в летних платьях. Мы шли пешком по тихой Басманной. Но, когда мы дошли до площади, еле протиснулись к входу церкви, а войти внутрь оказалось вовсе невозможно, столько там было народу, и нам пришлось вернуться.

Из экзаменов самым «страшным» для меня была, конечно, история педагогики: я даже лектора не видела ни разу! Оказалось, что по этому предмету надо было знать три толстых учебника по истории западной, русской и советской педагогики. Это я выяснила на консультации, куда пошла, чтобы хоть взглянуть на профессора Медынского и послушать, какие задают вопросы. Первые два учебника я в библиотеке взяла и слегка пролистала, а по советской педагогике я книги не достала и решила вовсе не отвечать на третий вопрос билета, — может быть, все-таки поставят «удовлетворительно». Экзамен по этому предмету был последним, в зачетной книжке уже стояли шесть «отлично». Перед каждым экзаменом я всегда очень волновалась и обязательно, чтобы успокоить нервы, шла в институт пешком по Бульварному кольцу, мимо редких в столь раннее время прохожих и мимо лежавших больших белых колбас аэростатов воздушного заграждения. На этот последний экзамен я вошла в аудиторию последней. Люда И. уже успела провалиться. Профессор Медынский к этому времени был порядком уставший и голодный. Увидев меня, он сказал: «Вот, ваше лицо я помню! Вы, кажется, на все мои лекции ходили?» Какие там лекции. Это я на консультации сидела за первым столом, больше он нигде не мог меня прежде видеть. Я вытянула билет и — о чудо! — в нем не оказалось третьего вопроса… Медынский засмеялся: «Это не ошибка, это мне для одного билета вопроса не хватило по советской педагогике. Считайте, что вам повезло!» Я так и считала, даже больше, чем он предполагал. Пока я обдумывала ответ, к нему зашел какой-то его коллега, принес ему бутерброды, они ели и разговаривали. «Я сейчас закончу, — сказал Медынский. — У меня только одна осталась», — и он ткнул пальцем в мою раскрытую зачетку. После первых трех-четырех фраз он останавливал меня по обоим вопросам. Он думал, что я и его предмет знаю на «отлично». В коридоре меня ждали почти все девочки группы. Наверное, в глубине души они думали, что я напрасно паниковала. На самом же деле экзамены были, пожалуй, единственным разделом жизни, где мне просто везло. Как другим, бывает, везет в лотереях. Или в любви.

Трудфронт. Лесозаготовки

Экзамены завершились в конце июля, а 5 августа мы уехали на трудфронт в Калининскую область, на лесозаготовки. На Северном речном вокзале нас провожали наши мамы. День был жаркий, каюты все забиты до отказа (нас было человек двести первокурсниц), душно, и мы расположились на ночь спать на палубе. Когда начало темнеть, нависла почти черная грозовая туча, и полил сильный дождь. Все убежали внутрь теплохода, а Наташа Косачева и я остались на палубе; прижавшись к стенке, мы приподняли свои вещи — под ногами текли целые реки. «И все равно я люблю грозу, я люблю всю природу, и даже эти тучи и холодный дождь», — шепнула Наташа. И мы долго еще говорили с ней в ту ночь, пока не заснули на досках палубы, пристроив головы на мягкие части своих рюкзаков. Наутро мы прибыли на пристань Большая Волга и долго просидели на берегу в ожидании катера. Какие-то девочки пели песню из фильма «Свинарка и пастух», и всем подумалось: будем ли мы когда-нибудь снова беззаботно гулять по любимым паркам, по ВСХВ (я уже без Билльчика…). Наконец нас погрузили на катер, и мы приехали к месту назначения — деревне Старое Домкино (помню адрес: Калининская обл., Конаковский р-н, п/о Архангельское, дер. Старое Домкино, Леспромхоз, 10-я рота). Большинство девочек разместились человека по четыре в избах крестьян, а я оказалась в числе тех примерно двадцати пяти человек, кому не хватило места в домах. Нас поселили в большом сарае на краю деревни. На дощатом полу кое-где были разбросаны охапки сена, большие ворота сарая закрывались только наполовину — второй створки не было, так что мы спали почти на открытом воздухе. Нас построили, разбили на бригады (почему-то не по учебным группам), выдали крупы и льняного масла, и первые недели две мы по очереди оставляли в сарае дежурного, который должен был варить на костре для всех кашу и чай. В первый же день нас повели в лес. Идти было довольно далеко. Лес — преимущественно березки и осинки — был весь заболоченный. Первое время наша работа заключалась в том, что мы выстраивались в длинные двойные цепочки и уже распиленные другими чурбаны передавали друг другу из глубины леса к дороге на опушке, где их грузили на подводы. Эта работа была однообразия, но не очень трудная, иногда мы даже пели что-то и слушали всякие сплетни о певцах Большого театра. Тема эта возникла оттого, что среди нас оказалось много заядлых театралок, а еще потому, что недалеко от нас той же работой был занят кордебалет Большого театра; они громко шутили и во время перекуров изображали в нашем болоте «Лебединое озеро». Было довольно голодно: нам выдавали в день по 600 граммов черного хлеба, сырого, тяжелого, с примесью картофельной кожуры и мякины, да вечером и утром мы ели каши. Однажды Люда в свое дежурство опрокинула наше ведерко в огонь, и вся группа осталась без ужина… Впрочем, Люду вскоре вернули по болезни в Москву.

«Оно»

Потом нас перевели на другую работу. Но прежде этого нас всех выстроили на лужайке и представили нам командира и политрука. Командир, Петр Петрович Петров, был небритый дядька лет под пятьдесят, и мы сразу заметили, что он стесняется нас — видно, не привык вообще командовать и не знает, как с нами обращаться. Зато политрук, товарищ Розенблюм, был строг и суров, говорил отрывисто, чеканил слова и сразу заявил нам, что мы приравниваемся к военному фронту и кто будет работать плохо — пойдет под трибунал. В облике и манерах политрука было что-то странное, и в наших рядах послышался шепот: «Девочки, а кто это? Мужчина или женщина? Она или он?» «Оно», — хихикнул кто-то. Одна из девочек сказала громко: «Простите, а как нам называть вас?» — надеясь услышать имя и отчество товарища Розенблюм. «Так не обращаться, — сказали ей в ответ. — Говорите в таких случаях — разрешите обратиться. Меня называть товарищ политрук». Так и остался для нас загадкой пол нашего политрука. Черные кудрявые волосы его были очень коротко, по-мужски подстрижены, черты лица ни о чем не говорили, движения были резки и отрывисты, как речь, но кто-то потом рассмотрел, что под гимнастеркой у политрука вышитая блузка. А в другой бригаде видели, как политрук, сидя на пне, вышивал что-то крестом. Видимо, это все-таки была женщина, но мы называли ее только Оно.

Поделиться с друзьями: