Окнами на Сретенку
Шрифт:
31 октября: «А сегодня что за праздник, Анна Афанасьевна?» — «Родительская суббота. Родителей усопших поминают».
Билльчик умер 29 октября, я как раз его вспоминала… В этот день девочки пришли с работы с радостной новостью: 5 ноября мы все уезжаем отсюда!
3 и 4 ноября нам оформили в конторе документы, а к вечеру мы собрались около пристани в ожидании катера. Он опаздывал на полтора часа, и мы в это время поджаривали себе на кострах нацепленные на палки ломтики черного хлеба. На Большой Волге мы пересели на теплоход, ехали как сельди в бочке, спали сидя. Нам выдали по банке какого-то супа с томатом, и у меня от него всю ночь болел живот.
Снова дома
И вот я снова в нашей длинной комнатке. Все осталось позади, как сон. Над своей кроватью я нашла полотняный коврик со смешной и наивной аппликацией, откуда-то мама перевела рисунок — четыре цапли, лягушки, камыши и кувшинки — и все это вышила к моему возвращению. (Я тоже привезла маме подарок — штук шесть луковиц. Незадолго до нашего отъезда я получила от нее письмо, в котором она просила меня привезти из деревни немного лука. Мне негде было взять этот лук: за деньги не продавали, а менять мне было нечего. Не хотелось маму разочаровывать, и я постучалась в избу напротив со своим очередным хлебным пайком. В обмен на него мне расплели косичку и выдали шесть луковиц. «Так мало? — сказала мама. — Ты совсем не умеешь торговать!») Мама рассказала мне, что почти каждый день бывала у Анастасии Павловны в Сретенском тупике. Она взялась штопать носки всем ее мужчинам, за это ее часто кормили обедом — как я уже говорила, муж и сын Анастасии работали в столовой и всегда кое-что приносили оттуда домой.
Во время войны люди очень часто писали друг другу — всем хотелось быть ближе, — поэтому я нашла дома много писем.
Вообще же у меня после возвращения с лесозаготовок было какое-то странное недоуменное состояние: чего-то мне не хватало. Иногда глаза жгли непонятные слезы. Странно, но позже, через тридцать и даже сорок лет, случайно встретившиеся знакомые тех времен спрашивали: «Помнишь Домкино? Помнишь лесозаготовки?» (а не институт, выпускной вечер или что-нибудь другое, казалось бы, более приятное). Сблизили нас пережитые вместе трудности, а не радости. И именно они были лакмусовой бумажкой, помогшей определить, кто из нас что за человек. В хорошее время многие и хорошие, и плохие качества не проявились бы так заметно. Еще мы думали тогда, что разлюбили лес, но ни с кем этого не произошло.
Непонятно было и то, что, хотя мы целыми днями стояли в болоте, мерзли и не просыхали под дождями, а в жаркие дни августа, случалось, зачерпывали прямо из болота и пили ржавую воду, никто из нас не простудился, не чихнул даже! И никто не заболел животом.
Зима 1942–1943 годов была для нас с мамой голодной и холодной. Хорошо еще, что у нас было дровяное отопление, центральное почти ни у кого не работало или лопнули трубы. На лесозаготовках нам дали справки с указанием, сколько норм мы выполнили, и по этим справкам на складах выдавали дополнительные кубометры дров. Но для огромной нашей печи и этого было мало. Большинство москвичей в ту зиму сделали себе буржуйки — маленькие железные печурки, трубы которых выводили в форточки окон; на этих печах и готовили, так как керосина и газа тоже не хватало. В конце зимы сын Анастасии Павловны соорудил и нам такую продолговатую печку на ножках. Мы ее поставили в нашей комнате на столик у печки, в которую и вывели трубу. На печке умещались две кастрюли. Топили ее короткими полешками, и, пока она горела, иногда раскаляясь докрасна, в комнате было очень тепло. К сожалению, она быстро остывала, но все-таки у нас не было так холодно, как у многих других, — видимо, за счет того, что наружная стена была совсем маленькая и на всю квартиру всего два окна.
Помню, как обрадовались мы с мамой, когда нам от Станкоимпорта предложили получить мешок картошки! Ездили с саночками куда-то на улицу Разина и привезли оттуда большой мешок. Правда, картошка была мороженая и пополам с сахарной свеклой, но мы были рады любой еде. Кроме этого, дядя Илья в ту зиму два раза передавал нам через знакомых врачей посылки из Омска — сушеные овощи, яичный порошок. Мама расходовала все это очень экономно, так что хватало надолго.
Занятия наши после трудфронта начались, кажется, 10 ноября. В нашей группе взамен трех выбывших появились три новые девочки. Ушла из института и Люда И.: не захотелось ей пересдавать историю педагогики, и она перешла в Институт внешней торговли, который тогда находился за городом, в Балашихе.
Английский язык у нас теперь вела Зинаида Евгеньевна Ган, кандидат наук, специалист по английской литературе; язык она любила и была большой энтузиасткой. Но преподавала неумело — она больше работала сама, чем нас заставляла. Конечно, на ее уроках было интересно — она рассказывала всевозможные истории, пересказывала сюжеты из литературы, в которые очень удачно вставляла нашу «активную лексику», видимо, немало затрачивая времени дома на подготовку к занятиям. Среди нас она выделила себе любимчиков — меня, Инну, Наташу и Нелю, а слабые студентки ее не интересовали, и в конце концов от нас ушли хорошие девочки, которым труднее давался язык: Нина Вознюк, Зоя Рыбакова и Леля Новикова.
Мы также начали учить латынь, и учитель нам достался не совсем заурядный. Леониду Михайловичу Осипову было лет под семьдесят. Это был небольшого роста круглый лысый старик, обладавший необычайно широкими познаниями и вспыльчивым нравом. Латинский язык он обожал и требовал, чтобы мы зубрили всю грамматику, пословицы и т. п. Если кто-то отвечал плохо, лицо Осипова наливалось кровью, он стучал кулаком по столу и кричал что-нибудь вроде: «Плохо, Перепелкина! Отвратительно! Это же дурой надо быть, чтобы такое напутать!» — «Леонид Михайлович, извините, но я вчера смогла выучить только английский, потому что…» — «Английский! К черту мне нужен ваш английский язык! К черту!» Всем было очень страшно при вспышках его гнева, поэтому мы часто заранее придумывали, чем его «заговорить». В соседней группе случайно возникла тема об индейцах, и он увлекся так, что целый час рассказывал о разных племенах и даже о способах скальпирования. Он прекрасно знал историю и литературу, и чаще всего мы выводили его на эти темы. Самое большое удовольствие мы получили, когда Леля Новикова принесла на урок альбом своей бабушки. Леонид Михайлович был в восторге, сказал, что альбом этот стоит тысячи рублей, и стал рассказывать нам обо всех людях, чьи подписи он там нашел. В большинстве своем это были вовсе незнакомые нам писатели, поэты, художники и юристы начала века, а он всех их знал, цитировал, рассказывал нам об их жизни. Мы очень жалели, что он ведет у нас латынь, а не литературу, например. И мы прощали ему все его гневные выходки. У этого человека было две жены. Одна — тонкая, высокая, аристократической внешности — была бывшая балерина, на которой его родители не разрешили ему жениться в молодости. Она иногда приходила в институт, и приносила ему чай в термосе и бутерброды в мешочке, и непременно всегда встречала его у выхода, чтобы проводить до дома в Сивцевом Вражке, где он жил. С ней он общался духовно. Другая была женщиной попроще, она была его женой de juro и de facto, готовила ему обеды, стирала и была у него скорее на положении домработницы; с ней он не показывался на людях. Забегая вперед, скажу, что в 1944 году весной, перед экзаменом, наша группа ходила к нему домой на консультацию. Мы собрали денег — помнится, 440 рублей, — купили букет пионов и в Смоленском гастрономе коробку конфет. На обертке этой коробки я написала Morituri te salutant [61] и находила эту надпись очень остроумной. Но он рассердился: «Это что же получается! Это же взятка! Перед экзаменами!» А потом вместо консультации рассказывал нам о гладиаторах. Перед началом экзамена он предупредил: «Я про конфеты ваши забыл и буду выгонять тех, кто ничего не знает!» Но, насколько я помню, никто все-таки не провалился. Я получила «отлично», и он даже растрогался, сказал, что впервые слышит, чтобы студентка не только без запинки, но и с выражением читала Exegi monument(um) Горация.
61
Ave, Caesar, <Imperator>, morituri te salutant (Славься, цезарь, <император>, идущие на смерть приветствуют тебя) — согласно сочинению римского историка Гая Светония Транквилла, этими словами гладиаторы, отправляющиеся на арену, приветствовали императора Клавдия. — Прим. ред.
Когда ему исполнилось семьдесят лет, он вступил в партию. Мы тогда были на четвертом курсе. Говорили, что при вступлении он произнес блестящую патриотическую речь с цитатами на латыни.
Из новых предметов мне очень понравилась психология и то, как читает этот предмет В. А. Артемов. Я не пропускала ни одной из его блестящих лекций, звучавших как импровизации, но на самом деле тщательно продуманных.
В группе я в это время подружилась с Наташей Косачевой. Даже скорее не подружилась, а влюбилась в нее, как когда-то в Тамару Львову. То есть я ревновала ее к другим девочкам, без конца обижалась на нее. Много у нас было с ней размолвок и ссор — все это исходило только от меня, и мне до сих пор горько и стыдно об этом вспоминать. Наташа была доброй и ласковой девушкой, она относилась ко мне ровно и спокойно, она меня тоже очень любила, притом, кажется, больше других своих подруг, но вовсе не собиралась из-за меня переставать общаться с ними.
Красивой я ее не находила. Это позже, через два года, мама одной из наших студенток, увидев ее, сказала: «А королева красоты у вас, конечно, Наташа!» Пожалуй, все-таки не королева. Королевского и броского в ней не было ничего. Роста она, правда, была высокого, и хороши были у нее волосы — очень густые, вьющиеся, темно-русые. Глаза неопределенного цвета были слегка косо поставлены, и были у нее какие-то свои особые движения и жесты, в основном связанные с непокорными волосами. В ней была невыразимая и неотразимая женственность. Глаза всегда опущены, какая-то неподдельная скромность, даже стыдливость. Наверное, именно это так привлекало в Наташе мужчин. Еще в школе за ней ухаживали мальчишки, а теперь в нее влюблялись порой прямо на улице, сильно и надолго, и люди это были интересные (известный журналист Оганов, например, или полковник Сусанин). Наташа тоже была влюбчивая душа, но все время у нее бывали какие-то глубокие переживания и страдания: об одном она узнала, что он женат, другой был разведен, но, оказалось, бросил жену с двумя детьми, и Наташа заставляла себя рвать с ними, а сама потом плакала. Все ее «романы», конечно, не шли дальше писем, романтических свиданий где-нибудь в парках, посещений вместе кино или театров. Жила она со своей мамой у Рогожской заставы на Вековой улице в старинном двухэтажном купеческом особняке. Там, в коммунальной квартире, они занимали комнатку с лепными потолками и высокими окнами, выходившими на улицу. От старых лип под окнами в комнате летом всегда было темновато. Наташа очень любила эту свою бедно обставленную комнату с пляшущими тенями. Нежно любила она и свою маму, учительницу литературы в старших классах. Анна Васильевна прекрасно знала и очень любила классическую русскую литературу она и дочь свою назвала Наташей именно в честь героини «Войны и мира», а был бы сын, назвала бы его Андреем. Она привила Наташе и любовь к музыке, особенно к Чайковскому. Отца своего Наташа никогда не видела: он бросил семью, когда его дочери не было и года. Вместо отца Наташа почитала Дмитрия Ивановича, учителя рисования и черчения, который был коллегой Анны Васильевны и часто бывал у них дома. Это был умный, симпатичный человек, он очень хорошо относился к Наташе, и я не знаю, почему он не женился на ее маме и жил отдельно от них.
Вспоминая Наташу сейчас, я не нахожу в ней ни одной плохой черты характера. Она была человеком честным, неспособным на обман или хитрость, очень чистым душой и романтически впечатлительным. Самое счастливое время для меня было, когда мы шли с ней из консерватории домой по переулкам и улице Горького и дальше по Кузнецкому мосту до Дзержинской, где Наташа садилась на трамвай № 2, а я на троллейбус. С Наташей можно было говорить обо всем, она все понимала, в том числе и юмор. Были у нас с ней и свои шутки, и мы иногда останавливались по дороге, от смеха не в силах идти дальше. А один раз мы проходили мимо церквушки в Брюсовском переулке — это было перед Пасхой, и там шла служба. «Наташка, а ведь мы с тобой грешницы. Помнишь, как мы репу своровали на лесозаготовках? Пойдем покаемся и попросим у Бога прощения». И мы вошли, купили свечки и в самом деле прошептали: «Господи, прости нас, грешных, мы больше никогда не будем воровать!»
В тот год я вдруг начала сочинять стишки на английском языке — о природе, музыке, любви и шутливые. Например, посвященное Леле Новиковой То a Lady on Studying Latin. Зинаида Евгеньевна называла меня our little poet, и одно мое стихотворение, Morning, даже поместила в стенгазету. Когда кончился учебный год, я не могла не сочинить хвалебную оду с юмором — я довольно долго провозилась с ней, она не была очень искренней, но Зинаида Евгеньевна была в восторге и даже расцеловала меня.