Окнами на Сретенку
Шрифт:
Мама была счастлива, что нашла женщину своего возраста, с которой могла говорить по-немецки. Правда, я никогда не слышала, чтобы и тетя Дора отвечала ей на своем родном языке, она и с мамой говорила только по-русски.
Это знакомство поддерживалось потом еще многие годы вплоть до смерти Доры в 1974 году. После войны «этого Мишинке» как старому большевику дали комнату в дачном поселке и квартиру в Москве. Они взяли с собой в эту квартиру одну пожилую пару из своего дома, но те люди повели себя очень подло: вместо благодарности, что их вытащили из грязной, склочной «коммуналки», они начали всячески притеснять Дору с Мишей и издеваться над ними. Миша, заядлый курильщик, заболел раком легких и умер в кремлевской больнице, кажется, в 1955 году, а Дора после этого разменялась со своими притеснителями и в конце концов добилась отдельной квартиры, куда взяла с собой как опекуншу Нюру Горохову. Дора до глубокой старости оставалась очень хорошенькой; когда ей было уже под восемьдесят, в нее всерьез влюбился в трамвае один мужчина и даже сделал ей предложение. Но в конце жизни она много болела, дважды попадала под машину и подолгу лежала в больницах.
С мамой они были очень разные. Дора часто шокировала маму своими словами и выходками. Но мама не допускала мысли, что у Доры просто своеобразная, несколько озорная натура, причиной всему она считала то, что тетя Дора была католичкой.
Осенью 1943 года состав нашей группы опять изменился. Взамен ушедших Нины, Зои, Лели и других к нам влились шесть новых студенток, старше нас на три года. Это были вернувшиеся из эвакуации, когда-то уже учившиеся здесь на третьем курсе. (Вернулись из Ташкента и преподаватели, которые эвакуировались с институтом в начале войны.) Мы быстро сдружились с новыми девочками, на занятиях все были очень сплочены, выручали друг друга, к преподавателям все относились одинаково — хорошо или плохо. Не угасали у нас и искорки юмора. Мы образовали «колхоз» со мной на посту почетного председателя и распределили обязанности в нем в зависимости от характера и возможностей каждого: Неля, знавшая многих девочек из соседних групп, — министр внешних сношений; Галя Скребкова — министр внутренних дел; ее подружка Валя Емельянова — министр скотоводства; Женя Шиманко — министр пропаганды; Наташа — министр культуры и т. д. Мы даже выпустили три журнала; 1-й номер назывался Vain Efforts («Напрасный труд»), другие два (уже на четвертом курсе) — SOS. Заметки писали почти все, а оформление и большинство сообщений были мои. Кроме того, я придумывала юмористические кроссворды (например, «Что общего между нашим министром труда и дочерью Черчилля?». Ответ — name, имя: и ту и другую звали Сарой). Была у нас в журнале и реклама типа «Меняю конспекты по философии на шпаргалки по педагогике», «По средам от 13 до 15 ч леди Глазун-Шимановская делится опытом и дает консультации по вопросу «Как поймать хорошего мужа» (Женя Шиманко как раз вышла замуж и поменяла фамилию на Глазунову) или «Издательство Vain Efforts приступило к изданию многотомного сборника по шпаргалированию. Уже вышли в свет следующие монографии: «История шпаргалирования» канд. шп. наук Ю. Антоновой, «Я и она (шпаргалка)» и «Перцепция и апперцепция в шпаргал-психологии» канд. псих, наук Л. Фаерман, «Техника шпаргалирования. По материалам диссертации «К вопросу о подходе к изложению «Капитала» К. Маркса на шести страницах формы petit» д-ра техн. наук С. Зорохович, «Шпаргалка в художественной литературе» Н. Косачевой, «О пользе и вреде шпаргалирования» канд. юр. наук Д. Род штейн». Были в журнале и иллюстрации — вырезанные из старых журналов фотографии и карикатуры, якобы изображающие наших «колхозников» за той или иной работой. Весело было читать эти журналы, и мы очень гордились ими.
Английский язык у нас на последних двух курсах вела Эмма Кроль, из вернувшихся из США еще до войны евреев-эмигрантов. Я знала ее до института, так как ее муж, Борух Кац, работал в Станкоимпорте. Она меня сразу узнала. Оказалось, что ее муж ушел в ополчение и не вернулся. Эмма мало чему научила нас, нашей группе просто не повезло, потому что в институте в то время работали знаменитые супруги Каар и Уайзер, англичанка Ольга Свортс и виртуозная Любовь Имханицкая, у которой на уроке нельзя было расслабиться ни на минуту — она постоянно вовлекала в процесс урока всех, и все у нее знали язык блестяще. У Эммы же на уроках было страшно скучно. Кто-нибудь бубнил что-то, Эмма с презрительной усмешкой и американским прононсом лениво поправляла отвечавшую, а мы занимались своим делом — читали что-то или писали друг другу записочки: «Почетному председателю от министра скотоводства. (Осторожно!) (Handle with care!) Министр имеет удовольствие поставить вас в известность о том, что им только что поймана блоха необычной породы [62] . Министр имеет честь препроводить вам этот редкий экземпляр, дабы вы могли высказать свои соображения по поводу целесообразности разведения этой породы на пастбищах колхоза. Подпись: мин. скотоводства Панталеоне Валембус, заверено мин. внутр. дел Галембус Скребенко».
62
Это была правда. В аудиториях были блохи и порой шныряли крысы.
Так мы развлекались. Я ходила в группу как в свою семью.
1944 год я встречала у Люды на Садовой-Самотечной (Люда к тому времени уже бросила Институт внешней торговли и вернулась к нам, так что училась она на курс моложе меня). Мы были с ней вдвоем и, помню, с нетерпением ждали исполнения по радио нового гимна, который должен был сменить «Интернационал». Оказалось, что к новым словам приспособили существовавший еще до войны в репертуаре Краснознаменного ансамбля гимн ВКП (б). Тогда он звучал неплохо — и аранжировка, и исполнение были приятнее, чем теперь, в качестве гимна страны… Мы были разочарованы. Жаль было «Интернационал».
В то время многие возвращались из эвакуации. На фронтах продолжались бои, гибли люди, но у нас в тылу война чувствовалась все меньше. Вернулись дядя Эля с тетей Любой. От них ушла похожая на пирата домработница Маша с круглой серьгой в одном ухе, и они завели другую, Аришу, тоже пожилую, карикатурно безобразную, но в отличие от Маши тихую, кроткую, преданную. А Маша перед своим отбытием успела на целых шесть лет рассорить маму со своими хозяевами — сказала маме, будто бы дядя Илья не пригласил нас на какой-то ужин у себя, произнеся: «Не хочу я эту бедноту здесь видеть». Вряд ли он мог такое сказать, и ужин, наверное, был только для врачей — его новых знакомых и друзей по Омску. Но мама обиделась, имела у нас дома объяснение с тетей Любой и перестала к ним ходить. Что до меня, то я бывала у них раза два в месяц по воскресеньям; у них всегда бывали люди, всегда вкусно кормили и по-прежнему дядя играл на гитаре и они с тетей Любой пели. И так же приятно и уютно пахло чесноком и немного — печным дымом. Слава дяди как хирурга росла, и не редели толпы благодарных аспирантов и пациентов, которых я в этом доме встречала.
Еще осенью 1943 года вернулась из Чкаловска Ира, вернулась совсем раздетая, и я поделилась с ней своими кофточками и рубашками. Она поступила в институт на отделение немецкого языка и часто приходила к нам с мамой поболтать. Ее сразу нашел с детства влюбленный в нее Леня. Он был моложе Иры на год и на фронте не побывал — обучался какой-то военной специальности в тылу, потом вернулся в Москву и в то время был уже студентом МАИ. Летом 1944 года они с Ирой поженились.
Весной этого же года я поехала навестить Иру на Шмитовском. Телефонов у нас не было, и ездили друг к другу всегда на авось. Я встретила Иру, спускающуюся по лестнице, взглянула на нее и ахнула: на ней было роскошное модное пальто с подложенными плечами, кокетливая шляпка, на ногах тонкие чулки и изящные туфельки. «Кишечка, ты что, миллионершу ограбила?» «Нет, Джимик, — засмеялась она, — это просто воплощение нечистой совести одной шизофренички!» Она повела меня обратно к себе домой и рассказала весьма любопытную историю.
Когда-то, еще в начале 1930-х, тетя Меля упросила одну из своих сослуживиц по Наркомздраву позаниматься с Ирой музыкой. Та женщина стала бывать у них в доме и года два давала Ире уроки игры на фортепиано. А когда тетю Мелю арестовали, женщина больше не появлялась. Этому никто особо не удивился — именно так часто вели себя даже близкие знакомые арестованных. Но недавно женщина эта вдруг явилась к Ире, бросилась ей в ноги и стала плакать, прося у нее прощения: «Ируся, ведь это я донесла на Амелию Генриховну, это я лишила тебя мамочки», — и дальше в этом духе. Она созналась, что очень завидовала тете Меле, что у той есть муж и дочка, и решила ее загубить — донесла в НКВД, что тетя Меля якобы французская шпионка и держит связь со своим братом, военным разведчиком в Париже. Позже эта особа провела несколько лет в США, потом у нее проявилась шизофрения, и ее отправили обратно в Москву. Теперь она решила попробовать загладить вину и пригласила Иру к себе забрать два чемодана с вещами. Ира поехала к ней, убедилась, что женщина действительно больна манией преследования (весь потолок у нее был залеплен кусками картона и фанеры, чтобы соседи сверху не кидали ей за шиворот иголки и т. д.), но обо всем, что не касалось мнимых козней ее соседей, рассуждала вполне нормально и логично. Ира забрала у нее оба чемодана с американскими вещами, предложенными ей, не сказав, конечно, спасибо. Разве могли какие-то тряпки, помада и пудра искупить чудовищное преступление, совершенное этой женщиной в отношении тети Мели?
Сколько же, однако, еще было клеветников, так никогда и не сознавшихся!
Ранней весной у нас была педагогическая практика: каждый должен был дать три урока английского языка в пятом классе школы. В этой связи надо упомянуть, что к тому времени Наркомпрос ввел раздельное обучение — якобы потому, что в связи с войной надо было шире обучать мальчиков военному делу (эта новая система просуществовала до середины 1950-х). Так вот, мы попали в женскую школу № 635 в Петровском переулке, напротив филиала Художественного театра, чем пользовались, по утрам занимая очередь за билетами: наша группа пересмотрела тогда все до единого спектакли этого театра. Все педагогические науки были мне не по душе, методика в особенности, и уроки мои прошли далеко не блестяще. Были замечания, и наша руководительница сказала: «Конечно, это не отличные уроки, но не хочется портить вам вашу зачетку…» Забегая вперед, скажу, что и позже, на госэкзамене по педагогике, я проваливалась: мне по методике достался вопрос о какой-то методической записке, которую я в глаза не видала и о которой слыхом не слыхала. Я попыталась сообразить, что там могло быть написано, и высказала свои соображения громким и уверенным голосом (который всегда появлялся у меня на экзаменах чисто на нервной почве). Я увидела, как глаза членов комиссии делаются все больше, как они готовы испепелить меня в порошок, но меня спасла Ольга Сергеевна Ахманова. Когда кто-то возмущенно произнес: «Но ведь там ничего подобного нет!» — она громко расхохоталась своим кокетливым грудным смехом и, тыча ручкой в мою «отличную» зачетку и одновременно толкнув плечом соседа по столу, сказала: «Ха-ха-ха, ну и что, что там ничего подобного нет, — это-то и жаль, не правда ли? Было бы хорошо, если бы было так, как вы говорите! Спасибо вам, товарищ Фаерман, за вашу подсказку Наркомпросу. Отлично, товарищ Фаерман, отлично!»
Конечно же, такие «отлично» было получать очень стыдно.
Летом 1944 года нас отправили в колхоз. Вернее, это был совхоз «Красная пойма». Мы поехали теплоходом вниз по Москве-реке, потом по Оке до пристани Дединово, где нас высадили и разделили на две части: большая часть пошла к станции Луховицы, около которой и размещался совхоз, а меньшая, человек пятьдесят, — я в их числе, — направилась вдоль берега реки в так называемые Чурилки. Так назывался всего лишь деревянный барак, состоявший из двух помещений. Около барака в стороне стояли еще два полуразвалившихся сарайчика да будка медовника, охранявшего пасеку. Место это сразу произвело на меня большое впечатление: бескрайние поля и луга, широкая, спокойная, какая-то мудрая и величественная река, и только очень далеко на другом берегу среди зелени ослепительно белая церковь — Ловцы. Студентки нашего факультета разместились на полу в одном из помещений; в соседнем были девушки с французского факультета. Очень шумные и озорные, девушки начали с того, что совсем заморочили поселенного с ними застенчивого и молчаливого юношу с переводческого факультета, Сашу Демьяненко. Они без стеснения начинали при нем раздеваться, и он на второй день от них сбежал и попросился в помощники к пасечнику. Так он и жил потом в его будочке, постоянно осаждаемый пчелами и назойливыми шутницами. Наша бригада из семи человек разместилась вдоль правой стены под окнами. Бригадиром была назначена высокая, смуглая, страшно длинноносая Шифра Шварцберг с нашего курса, из вернувшихся из эвакуации. До этого я встречалась с ней дважды, один раз в библиотеке, когда она взяла у меня из рук книгу: «Хотелось узнать, что вы читаете, чем интересуетесь»; второй раз она заговорила со мной на теплоходе. Там в зале играла на рояле самая красивая девушка нашего института, Эра Воевода, а я стояла за портьерой и не могла отвести от нее глаз. «Любуетесь? — произнес над моим ухом голос, я даже вздрогнула. — Да, она, конечно, очень хороша». Я обернулась — опять эта Шифра. Я пожала плечами и ничего не ответила, найдя ее несколько назойливой. И вот теперь она оказалась нашим бригадиром. Но вскоре я поняла, что нам с ней очень повезло. Она оказалась девушкой не совсем обычной — ходячая энциклопедия, да еще с блестящим даром рассказчицы. Утром мы отправлялись на место своей работы, вдоль Оки в направлении Дединова, километра два. Там мы пололи просо, и всю дорогу туда и обратно Шифра могла занимать нас рассказами из области истории, языкознания, философии, религии, литературы. «Смотрите, Шифра, какие красивые голубые бабочки», — говорит кто-то. И уже она рассказывает нам о различных поверьях, связанных с бабочками, потом — о лавандовом цвете…
Между прочим, Шифра была первым в моей жизни человеком, от которого я услышала отрицательное суждение о Сталине. Не знаю, откуда у нее были все эти сведения, но на одной из наших прогулок, когда вокруг нее увивалось не так много девочек — кажется, нас всего было трое, — она рассказала нам о его жестокости, о мании преследования, его отношении к старшему сыну. «Это страшный человек, это тиран», — закончила она свой рассказ. Позже, когда она пришла как-то ко мне и увидела над моим столом портрет Сталина (такие портреты имелись почти во всех квартирах, в частности у Иры тоже), она сказала с презрительной усмешкой: «Извини, но что у нас здесь, частное жилище или красный уголок? Не заставляй меня менять свое мнение о тебе». И добавила: «Но некоторые люди просто не хотят видеть…»