Окнами на Сретенку
Шрифт:
Новой же нашей работой была валка леса. Нам показали, как надо сначала топором подрубать дерево под комель с той стороны, где больше листвы, а потом с легким наклоном вниз пилить с противоположной стороны лучевой пилой. С этими пилами мы порядком намучились: то их заедало, то они тупились, мы не могли их сами вытащить и не умели разводить. Нам забыли сказать, что обрубать ветки с поваленного дерева надо стоя по другую сторону ствола, и одна девочка чуть не отрубила себе ногу. Она потеряла много крови, и ее увезли в Москву.
Однажды мы с большим трудом спилили необычно толстую осину, а когда мы уселись на нее, поваленную, заметили, что срез ее пахнет яблоками… Вся бригада приходила ее нюхать, и всем почему-то до слез стало жаль это дерево.
Оно само не работало с нами, но ежедневно обходило все бригады, причем сначала пряталось за деревья и тайком смотрело, как мы работаем, не делаем ли лишних «перекуров». В один из дней Оно подсело к нашему костру во время обеденного перерыва и объявило: «Товарищи бойцы, сегодня закончите работу на полчаса позже. Ты, товарищ Фаерман, пойдешь сейчас по всем бригадам и передашь мой приказ. Скажешь, за невыполнение — трибунал». Приказ этот был нелепый: у всех была дневная норма, которую с нас и спрашивали, к тому же мы как раз успевали добраться до своего ночлега к сумеркам. Но я рада была отдохнуть от пилы и побегать по лесу, повидать девочек из своей группы. «Девчонки, Оно велело передавать вам, что всех отдаст под трибунал, если не поработаете на полчаса дольше!» — кричала я, подражая голосу и осанке политрука. Во всех бригадах смеялись, приглашали меня к костру и даже предлагали поесть из котелков. «Фигу этому Оно!» — «Доработаем, как всегда, пока солнце за нижнюю ветку той березы зайдет, да и пойдем!» — «А само Оно не хочет поработать с нами? Топорик да пилочку подержать!» Все сговорились уйти как всегда, так и сделали. На дороге в кустах Оно устроило засаду и схватило тех, кто случайно шел впереди, — шестерых девочек. Я шла непосредственно за ними, а дальше шагала вся рота, но никого больше не тронули. На следующее утро всех выстроили недалеко от нашего сарая, и товарищ Розенблюм произнесла страшную разгромную речь. Было объявлено, что тех шесть «дезертирок» в наказание ссылают на север. Такая несправедливость всех возмутила, по рядам пронесся ропот: «Все выполняют норму! Все мы шли вместе!» Это еще больше взбесило политрука, а я ждала, что на конец она приберегла меня и вообще велит расстрелять меня как зачинщицу. Но меня она оставила в покое, а тех шестерых перевели в другую роту лесорубов, километрах в десяти от нас. Там условия были хуже наших, и две девочки серьезно заболели.
В самом начале сентября нам дали первый выходной, и день этот запомнился мне по некоторым причинам. Сначала мы сходили и помылись в Московском море [59] , потом узнали, что в Никольском (как бы пригороде Домкина, недалеко от нашего сарая) в амбаре продают репу. Мы с Наташей Косачевой сразу поспешили туда, но то ли был перерыв, то ли вообще закончили продавать — там висел большой замок. Однако дверь не была плотно закрыта, и в широкую щель было видно, что на полу навалена целая куча репы. Минут сорок мы просидели со своими сумками на приступочке перед дверью, а потом мне пришло в голову совершить воровство. Несколько репок я достала рукой, потом стала с помощью палки подталкивать еще и еще. Наташа была в ужасе: «Что ты делаешь! А если придут? А если кто нас увидит?» «Придут — так мы заплатим сколько полагается», — успокоила я ее. Я наскребла себе и Наташе килограмма по два. После этого мы еще посидели с наполненными сумками у амбара минут десять, но никто не шел. И мы двинулись домой. «Открыла она уже», — сказал кто-то из наших, увидев нас на улице с репой. «Нет, — наврала я, — это мы еще утром купили, у девочек оставляли».
59
Имеется в виду Иваньковское водохранилище, расположенное в Тверской области, в верховьях Волги. — Прим. ред.
В тот вечер я заснула с черными пятном на совести, но с полным желудком. И сытость заглушала стыд.
Ночью, часа в два, нас всех вдруг подняли: «Быстро все встали, идем грузить баржу!» Спотыкаясь и шатаясь, мы выползли из сарая. Нас построили и повели километра два к водохранилищу. Вдоль берега были сложены высоченные штабеля чурбанов, все это требовалось переложить на стоявшую у причала баржу. Медленно, зевая и поеживаясь, мы начали передавать по цепочке эти дрова. Сначала молчали.
Смотрели в ярко-звездное черное небо. «Девочки — вон Кассиопея. Как буква М в Москве на метро…»
По мере того как стало заметно, что дров на берегу становится меньше, а баржа все больше заполняется, нас понемногу охватил какой-то восторг, энтузиазм, радость труда — не придумаю, как лучше назвать это состояние. Деревяшки летели по цепочке все быстрее и быстрее, послышались шутки: «Эй вы, пара, — принимай сигару! Держите бабу толстую!»
Мы уже не замечали времени. Часа через три дров не осталось, но никто не хотел расходиться. Мы хотели работать еще — нагрузить еще одну баржу, если надо. «Молодчины, девушки! Спасибо!» — сказали мужчины, работавшие на барже. «Рады стараться! Хотите, бурлаками доволочем дровишки в Москву!»
Потом в сентябре было еще два дня без работы. В один из них я ходила на Большую Волгу за посылкой. Другим девочкам привозили посылки и раньше, когда к нам приезжал директор института, а тут вдруг зачитали и мою фамилию. Это было совсем неожиданно: что могла прислать мне мама от своей мизерной иждивенческой карточки?
Отпустили за посылками не всех, и надо было забрать по две — свою и еще чью-нибудь. Мы пошли с Аней Штакиной, и обратно она несла свою и Наташину, а я помимо своей, совсем легкой, еле волокла большой мешок для Нели С. В моей посылочке оказалась жестяная коробка, в ней сверху подробное мамино письмо, под ним — сухарики, несколько морковок и небольшой кухонный нож с деревянной ручкой. Я была очень тронута и рада всему этому. Ане и Наташе прислали куски пирога, сала и банки с вареньем, они угостили и меня. А Неля С. съела содержимое своей посылки тайком, ночью, когда все в сарае уже спали. Место ее было через одно от моего, и я видела, как она сидит, зажав между коленей консервную банку, и вылавливает оттуда что-то ложкой. Это выглядело очень смешно. Впрочем, почти все другие девочки жили сытнее меня, и не только за счет посылок из дома; они выменивали всякие вещи на молоко, творог, яйца и прочее. Деревне все-таки в войну жилось неголодно — у крестьян было вдоволь картошки, овощей, многие держали кур, даже коров, а коровам травы хватало, так что всегда было молоко.
В последний наш выходной я тоже отправилась «меняться». Из своих вещей я выбрала вывезенный еще из Германии темно-зеленый шерстяной плащ (он был вообще-то детский, но с капюшоном, и я засунула его в рюкзак в последнюю минуту — может, пригодится, если накинуть в дождь) и пластмассовую гребенку. С этим товаром я отправилась в село Дмитрова Гора километрах в пяти от нас. Это было 26 или 28 сентября, день был ясный, солнечный и в общем-то тихий, если бы не отдаленная канонада (где-то под Калинином шли бои, и стрельба слышалась все те дни то дальше, то ближе). Именно в этот день я впервые увидела всю красоту золотой осени. Ярко-желтые березы и красные осины застыли в безмолвной красе под бледно-голубым чистым небом, и я остановилась посереди дороги и любовалась ими, забыв о том, что идет жестокая война и гибнут наши люди.
В Дмитровой Горе я стала заходить в избы, предлагая свой «товар». Было время обеда, и в каждом доме я заставала женщин, детей и стариков за столом; не спеша тыкали они ложками в общую большую сковороду, отделяя себе кусочки аппетитно пахнущей драчены. Плащик мой пощупали, потрясли и взяли в одной из первых же изб, правда, швырнули его на лавку без всякого энтузиазма. Дали мне за него кочан капусты. А гребенка так никому в той деревне и не приглянулась, и я ее позже в Домкине выменяла на кружку топленого молока. А капусту я на обратной дороге понемногу общипывала и, наконец, всю съела.
После этого выходных у нас больше не было. Нас перевели на новую работу, на сплав леса. Кончились дни хорошей погоды, стало дождливо и холодно, часто мы возвращались в свой сарай насквозь промокшие. Укрывались поверх одеял своими мокрыми телогрейками, и к утру они от тепла тел немного обсыхали хотя бы изнутри. А ногами мы влезали в мокрые парусиновые полуботинки, облепленные затвердевшей глиной. Сушить их было негде.
Ровно в четыре часа утра одна из девушек, живущих в Никольских избах, стучала в косяк наших ворот и повторяла несколько раз негромко, но настойчиво: «Девочки, вставайте!» Мы молча накидывали свои телогрейки и пробирались в темноте к выходу из сарая, стараясь не наступить на вещи или ноги еще не вставших. Длинной вереницей вытягивались мы вдоль деревенской улицы, хлюпая по глиняному месиву. Поминутно кто-нибудь останавливался и вытягивал из грязи ногу. После деревни мы километра два шли полем, это был хороший участок пути, там дорога была потверже, шагалось легче. За полем начинался лес. Здесь было опасно отставать от впереди идущих — можно было заблудиться в темноте и после долгих поисков тропиночки в болоте ошибиться и выйти в конце концов к совсем чужой бригаде в незнакомом участке леса. Со мной это однажды произошло — я опоздала почти на час и осталась без завтрака. Поэтому я всегда старалась не терять из вида расплывчатые в предрассветной тьме фигуры впереди. Стегают по лицу тяжелые мокрые лапы елей и пихт, почему-то пахнет озоном. Путь по лесным тропам кажется бесконечным, и, когда на востоке появляется светлая полоса, мы выходим к наспех сколоченному из досок бараку — нашей кухне. Всем выдают по миске жидкой манной каши. Я никогда не могла есть эту кашу и даже там, голодная, переливала почти всю порцию в миски соседок, сидящих рядом на пнях и бревнах. Свои 600 граммов черного хлеба мы получали после работы, по дороге назад, и я съедала его сразу же вечером, тогда как почти все девочки, получавшие дополнительную еду в посылках, приберегали его к завтраку и обеду следующего дня.
После завтрака мы отправлялись на свои рабочие места в болоте недалеко от одного из заливчиков Московского моря и с помощью веревок и ваг вытаскивали и выталкивали большие бревна. Их укладывали на деревянные «рельсы» из более тонких бревен и подталкивали по склону вниз, к воде, где бригады мужчин шестами наводили какой-то порядок. Работа наша была нелегкая, «рельсы» то и дело разъезжались, бревна застревали. Всех нас, институтских девочек, теперь разбросали по другим бригадам; многие попали к администрации и кордебалету Большого театра, а я и еще пять человек — к работницам какой-то трикотажной фабрики. Бригадиром была полная женщина в пенсне, Людмила Ароновна. Во время перекуров мы разжигали костер и совали свои холодные и мокрые руки и ноги почти в самый огонь, чтобы немного обсушиться. Бригадирша запомнилась мне всегда сидящей на каком-нибудь пне, на коленях у нее белокурая голова Ханечки, как она называла эту молодую дивчину с их фабрики, и Людмила Ароновна бьет у нее в волосах вшей.
Настроение у всех было мрачное. Мы жили совсем оторванные от мира; не было ни газет, ни радио, и нам казалось, что про нас забыли. Две наши девочки рассказывали, что к их костру вышли двое каких-то подозрительных мужиков и сказали, что Сталинград сдан и теперь немец взял Москву в окружение и опять бомбит, пока мы не сдадимся.
Как-то вечером, возвращаясь с работы, мы увидели недалеко от деревни группу женщин. Когда мы подошли ближе, они бросились к нам со слезами и принялись причитать: «Ох, бедные вы девоньки наши, на кого же вы похожи! Одеты как каторжницы. В ваши девятнадцать лет вам бы волосы завивать да на балы ходить». Эти глупые женщины оказались матерями каких-то наших студенток; они добились пропусков и приехали, захватив нам письма и посылки, одна из них даже осталась работать за свою дочь. От их причитаний никому не сделалось легче, но зато мы хоть узнали, что Москва стоит на месте и никто ее не бомбит.