Первенцы
Шрифт:
– Значит, Корсахи, – задумался Отто. – Не Иголки.
– Ну что ты, не Иголки, конечно. В Хаггеде в принципе не жалуют яды, а эти мятежники работают и того грубее.
– Они не мятежники, – поправил лекарь, гремя какими-то склянками. – Царица не объявляла их вне закона.
– А стоило бы, – цокнула госпожа, – надавать как следует по шапкам, и дело с концом.
– Даже хаггедская царица не так скора на расправу, как ты, матушка, – вставил Отто. – Тебе не кажется, что Фирюль наказан достаточно?
– Коль уж тебе всех кругом жалко, дорогой сын, подумай-ка вот о чем: если бы твой дружок прискакал с донесением сразу, а не после того, как потерял след, наша девочка была бы сейчас здорова. – Она почувствовала, как прогнулся лежак где-то слева, у ног: Нишка присела к ней на постель. – Но этот наглец вздумал, будто ему виднее, которая цель приоритетна, и остался вынюхивать бронтские делишки. Фирюлю повезло, что я его не казнила. А плетей немного не повредит. Верно говорю, золотко? – обратилась к ней старуха, взяв ее ладонь в свою, сухую, колючую.
Она тоже недолюбливала Фирюля, но не стала выражать согласие вслух: обидеть Отто ей хотелось меньше всего. Впрочем, старуха в поддержке и не нуждалась. Пару раз ободряюще хлопнув ее по руке, Нишка встала и зашагала прочь. В комнате запахло спиртом. Она вспомнила сон о пляске в летнюю ночь, и глаза снова заслезились.
– Если позволите, господин, я произведу несколько манипуляций, – вежливо сообщил лекарь.
Она вздрогнула. На ощупь нашла ладонь Отто и сжала, как утопающая.
– Что со мной будет? Что будет дальше, Отто?
– Я сдержу свою клятву. – Он поцеловал ее дрожащие пальцы. – Ты теперь моя жена.
– А если найдется Итка Ройда?
– Сомневаюсь, что это случится, – не очень уверенно успокоил Отто. – Поправляйся. А я пока выручу друга.
И он ушел, оставив ее наедине с лекарем и его жутким искусством. «Ты клялся любить и защищать меня, – думала она, сжимая зубы, чтобы не вскрикнуть от боли, – но не спас от матери даже Фирюля». Хотелось вырвать себе невидящие глаза и протереть, как грязную посуду.
– Вы молодец, госпожа, – хвалил ее медикус. – У вас крепкое тело.
«Знаю, – могла бы сказать она. – Я последней осталась у костра». Но что значило быть любимицей Матушки, «юной госпожой», если вот она, здесь, беспомощная, одинокая? В старой сказке говорится, будто Первенец-Солнышко обозлился, потому что ему не досталось даров. А что, если с ним поступили так же, как с ней: одной рукой дали, забрав другой? На что теперь дорогие меха и парча, в которые ее наряжали Тильбе, если она ничего не видит?
– Я пришлю кого-нибудь тут посидеть, – сказал на прощание лекарь. – Отдыхайте.
И в то короткое время, когда рядом не осталось этих странных, чужих людей, она обратилась к Матушке вслух:
– Почему ты выбрала меня? – спросила она и не получила ответа. – Почему?
Тишина, темнота и неведение – вот и все ее девичье приданое.
Глава 13. Четверка мечей
Оказалось, зажившие раны порой болят к холодам. Вечерами, что становились темнее день ото дня, Гашек бродил по старому замку, прихрамывая на одну ногу. Время как будто умерло. Иногда он встречал Танаис или Бруно; они улыбались ему или кивали, словно точно знали, о чем он думает – хотя он вообще ни о чем не думал. Итку он видел редко: она занималась плечом Куницы; руководил лечением Саттар. Громила-хаггедец оказался недурным врачевателем, и когда Гашек спросил, где тот всему научился, получил привычный ответ: «В плену». Далее следовал поток изобретательных ругательств, смысл которого сводился к тому, что Саттар не настроен на задушевную беседу. «Да я, в общем, тоже», – не обиделся Гашек. От боли в зарубцевавшейся ране он выпил пару глотков душистого отвара, приготовленного для Куницы, решив, что с него не убудет. «Анви с этим управлялся лучше, – вдруг вздохнул громила. – Какая же, так его растак, досада».
Хранителя очага похоронили на следующий день после бойни в осеннем лесу. За рвом у южной стены вырос рядом с десятком других безымянный курган. Странный наряд из веток и листьев, в котором Анви встретил их в воротах, сожгли здесь же, у мутной воды, хранящей свои темные тайны. В безумную ночь, последнюю в его жизни, он, пьяный, несколько раз подходил к Гашеку на нетвердых ногах, чтобы повторить одни и те же слова: «Белая лошадь оседлана, конюшонок? Сдается мне, кто-то порезал подпруги». Мог ли он догадываться, что ему предстоит скоро умереть? Почему же так глупо, от руки перепуганной девчонки, лежа на сене посреди амбара? «Не тебе, сыну Гельмута Ройды, рассуждать о бесславной гибели, – заметил в ответ на это Бруно. – Без обид».
Мертвое время никуда не спешило, но дни исправно сменяли ночи, и однажды главарь снова позвал Гашека прийти на старый погост. В вечернем сумраке среди курганов мрачными истуканами выделялись три темных фигуры. Едва Гашек приблизился, одна из теней отошла чуть в сторону и преклонила колени – он узнал Немтыря. Ханзеец туго опоясался бечевкой, закопал ее длинный конец неглубоко в землю у самого рва и поправил узел на животе. Склонил голову, сделал странный жест правой рукой, коснувшись поочередно лба, груди и паха. Он заметно нервничал, и Гашеку тоже стало как-то зябко – слишком много всего случилось за последнее время.
При этом странном обряде присутствовали только мужчины – кроме Куницы, уже много дней не покидавшего своей комнаты. Не очень-то приятно было думать о том, что у него там с Иткой, особенно теперь, когда она вроде как замужем. На месте Отто Тильбе он по меньшей мере поскрипел бы зубами. «Но я не на его месте, – одернул себя Гашек, – и надо об этом помнить».
Немтырь высыпал горсть пепла в серебряный кубок, которым зачерпнул воды изо рва, выпил в два глотка и плюнул через левое плечо. «Я скажу за тебя, дружище, – ободрил его главарь, – думаю, это уместно». Он говорил на чужом языке, но тон его ужасно напоминал речь, что произносят на памятной трапезе. Гашек заметил в окне силуэт Итки и вспомнил, как провожали дух госпожи Берты: Войцех пил, Лянка строила из себя невесть что, Свида горевал неподдельно. Ту часть обряда, что надо проводить над курганом, они выполнили втроем: Итка, Гашек и управляющий. «Такая вот она, жизнь, – горько вздохнул Свида. – По звену растет цепь чужих смертей, пока не порвется и не ударит тебя прямо в темя». Хорошо бы кто-нибудь его похоронил.
Гашек работал в конюшне, когда за воротник вдруг капнуло что-то влажное и холодное, и выглянул из-под соломенного навеса. Снег. Зима явно торопилась, бежала, подбирая юбки, и позабыла, что надо бы дать людям время набить погреба. «Красавица любила валяться в сугробах», – вспомнил он, и руки сами собой опустились. Нестерпимо чесался шрам на бедре. Гашек спрятался под козырьком и снял кожаные перчатки. Здесь же, в конюшне, откуда-то взялся матерый рыжий кот. Потерся о ноги, надеясь, наверное, на угощение. Предложить ему было нечего.
– Ну, кто тут? – спросил он кота, не зная, в шутку или всерьез. – Танаис или Итка? – погладил грязную шерсть. Кот быстро понял, что здесь ловить нечего, и, презрительно дернув коротким хвостом, ушел на охоту. На обожженной коже рук мгновенно таяли маленькие снежинки. «Поймать бы эту странную рыбину, что живет во рву, – отчего-то захотелось Гашеку, – и накормить ею целую армию рыжих котов».
Один из братцев-буланых забил копытом, недовольный переменой погоды, заворчал, обнажив идеальные зубы и бледно-розовые десны. Гашек вспомнил, что собирался расчесать коней. Ухаживать за ними было как пить господское вино – словно бы слишком большая честь для ублюдка. Гладкая шерсть – как гречишный мед, ловила и преображала каждый лучик света; черные гривы – как холодный уголь, пальцы будто темнели от их прикосновения.