Пламенев. Книга IX
Шрифт:
Я обошел свою комнату, потрогал чистое, накрахмаленное белье на кровати, посмотрел в большое окно на сад с подсвеченной снизу травой и подстриженными деревьями. М-да.
Хорошо. Но это было не мое, а дано на время, под турнир, и стоит мне вылететь, как этого рне будет. И хорошее закончится. Расстояние между мной и ИМИ я чувствовал всегда и везде, всю жизнь, а тут, в столице, оно было шире и глубже, чем где бы то ни было прежде.
До турнира оставалось около десяти дней. Десять дней в чужом белом городе. Десять дней на то, чтобы немного освоиться, потренироваться на этих аренах для Пятого Круга и понять, во что ввязался, согласившись идти сюда.
Я стоял у окна и думал, что зря, выходит, возомнил себя бывалым после Вязьмы. Здесь все начиналось заново, и прежние мерки тут снова нужно было расширять. За окном по дальней дорожке проехала бесшумная платформа, мигнула огнями и пропала между корпусами.
Интересно, сколько еще раз мне придется расширить границы окружающего меня мира?
Разбудил нас Артем — шумно и без всякой жалости. До турнира оставалась неделя с лишним, и уже на девять часов была назначена первая тренировка, но, похоже, у Артема были другие планы.
Он прошел по апартаментам из конца в конец, барабаня кулаком в каждую дверь, и объявил на весь общий зал голосом, каким объявляют пожар, что торчать все десять дней в четырех стенах и тренировочных залах, когда ты впервые в жизни попал в столицу планеты, есть преступление, которому нет прощения ни на этом свете, ни на том.
Наташа сперва отнекивалась. У нее на столе уже громоздилась стопка листов с картотекой будущих соперников, расчерченная ее аккуратной рукой, и она кивала на эту стопку: турнир на носу, надо разбирать кто чего стоит.
Но мы, замотивированные Артемом, навалились всем скопом, и она сдалась — по-моему, с тайным облегчением, будто только и ждала, когда ее заставят отложить бумаги. Команде в тот день нужнее было выйти всем вместе в город, размяться и продышаться, чем просидеть еще один день над картотекой. Это понимали, кажется, все.
В город мы вышли тесной шумной кучкой. К столице я успел притерпеться за долгую дорогу и за первый день, перестав задирать голову на каждый небоскреб. Остальные держались так же ровно. Дворянские дети, два года прожившие в уездном центре, шарахаться от высоких стен не собирались. Но иное все же доставало и нас.
Первой была смотровая башня. Наверх поднимал специальный подъемник — лифтовая кабина со стеклянными стенами. Она шла вверх плавно и настолько быстро, что в какой-то момент закладывало уши, как в горах.
А на самом верху, на открытой, обдуваемой площадке, город разворачивался разом до самого горизонта, во все стороны. Белый и огромный, с тонкими нитками улиц и искрами далеких окон.
Мы встали в ряд у перил и долго просто молча смотрели вниз, все семеро. Даже Артем, который минуту назад трещал без умолку, притих вместе со всеми. Тут было не до слов.
От башни ходил облетный аппарат. Небольшая штука вроде закрытой лодки с прозрачными боками, она снималась прямо с верхней площадки без разбега и шла широким плавным кругом над городом, минут на десять, а после возвращалась.
Пол у него тоже был стеклянный, и под ногами медленно проплывали крыши, улицы, зеленые пятна далеких парков. Мы набились туда вместе с еще полутора десятками туристов и сразу прилипли подошвами к этому полу, не очень-то веря, что он держит. Под стеклом далеко внизу копошился игрушечный город, и от мысли, что между тобой и ним одна тонкая прозрачная пластина, по спине пробегал холодок.
Летать Круги умели и сами. Я не умел, но в бою это было не так важно, так как я мог достать куда нужно и пламенем, и, в конце концов, прыжком. Но одно дело подняться на несколько локтей над землей, чтобы тут же опуститься, и совсем другое — висеть вот так, спокойно и долго, над целым городом, на высоте сорокового этажа.
Стоит на такой высоте потерять на единый миг сосредоточение, сорваться, и никакой Круг тебя уже не соберет после приземления. Оттого даже ребятам это было ново, и сосало под ложечкой сладко и страшновато.
На твердую землю мы спустились на том же подъемнике и пошли дальше пешком. Где-то здесь Катя с Яковом сами собой отстали от нас на полшага, как отставали всегда, не сговариваясь. Я заметил это краем глаза и не стал оборачиваться, чтобы не мешать.
Зацепились они у автомата с едой. Стояла на углу площади будка без живого человека внутри, сама готовила и сама выдавала какую-то местную горячую снедь в бумажном кульке, стоило вставить купюру в узкую щель и подождать, пока внутри прогудит и щелкнет.
Кулек Яков добыл легко, а вот как подступиться к самой еде — незнакомой, обжигающе горячей, упрятанной в хитрую обертку, — не сразу сообразил. Минуты три его руки воевали с куском уличной еды и, к Катиной потехе, проигрывали ему вчистую.
— Ты хоть знаешь, как ее едят? — спросила Катя, глядя на его мучения.
— Сейчас разберусь, — буркнул Яков, вертя кулек так и сяк.
— В бою у тебя руки золотые, — фыркнула Катя. — А тут уже соус по рукаву течет.
Соус и правда пошел по рукаву. Яков, понадеявшись на себя, укусил кулек не с того конца. Начинка поехала, оба края прыснули разом, и Катя, смеясь, отобрала у него этот несчастный кулек и показала, с какого края за него браться.
Руки их на секунду оказались совсем рядом, ее поверх его, и ни он, ни она этого будто не заметили, привыкли. Я отметил это про себя коротко и тепло и пошел дальше, не задерживаясь.
Площадь, на которую мы скоро вышли, кишела народом, как растревоженный муравейник. Над входами в лавки висели живые вывески: объемные светящиеся знаки, что сами собой менялись на ходу, перетекали из картинки в картинку, зазывали, переливались.
От всего этого разом, от плотной толпы и сплошного гомона, рябило в глазах и звенело в ушах с непривычки. Народ толкался и тек во все стороны, никому не уступая дороги, и в этой толчее меня то и дело задевали локтями чужие люди. Я ловил себя на том, что внутренне ощетиниваюсь и подбираюсь, как привык подбираться в любой тесной толпе, где за спиной чужие.
Один Виктор шел через эту кашу ровно, как нож сквозь воду, ничему не удивляясь, будто толпы вокруг и не было вовсе.
— Тебя толпа из себя не выводит? — спросил я его.
— Выводила, — сказал он, глядя поверх голов. — Давно. Я рос там, где всегда тесно и крикливо, где толпа с утра до ночи. Рано понял одну вещь: дергайся ты или не дергайся, а тише она от этого не станет. Ну и перестал дергаться.
— И все? — спросил я.
— И все.
Я не стал спрашивать дальше. Захотел бы рассказать, где рос и как, — рассказал бы сам. А лезть в чужое нутро, когда человек коротко дал понять, что разговор окончен, я давно отучился.