Подлинные мемуары поручика Ржевского
Шрифт:
Недоверчиво оглянувшись на крест, Шульгин шагнул дальше. Заросший бурьяном бугор. Тоже, наверное, был когда-то могилой. И опять он слышит голоса. Уже новые: “Бывшего матроса, бывшего председателя Гаркушу за анархию, развал революционной дисциплины, мародерство и грабежи именем революции и ее вождей, товарищей Ленина и Троцкого, приговорить к высшей мере наказания… Председатель Коркис…”
Шур-р-р… шур-р-р… Строгая пирамидка со звездой. И снова слышится: “Троцкиста Коркиса согласно статье 58 и разъяснениям товарища Ежова… к высшей мере социальной защиты… Председатель Березюк…”
Еще шаг. Потрескавшаяся безымянная плита. “Гражданина Березюка, пособника врага народа Ежова… за беззакония… согласно циркуляру и директиве товарища Берия… к высшей мере… Лунев…”
Шур-р-р… шур-р-р… где ж ты, Лунев? Ага, вот он! “Сообщника английского шпиона Берии гражданина Лунева… к высшей… Гуня…”
Новая могилка. “Бывшего председателя Гуню… за хищения социалистической собственности… Турсубаев…”
Шур-р-р… шур-р-р… Мертвые кладбищенские листья… “Турсубаева… за коррупцию и взятки в особо крупных размерах… Параев…” Это когда было-то? Восемьдесят пятый. Шульгин оценивающе глядит на памятник. Солидно, солидно. А Турсубаева, помнется, еще в живых застал. Не повезло мужику. Еще чуть-чуть, еще одну ступенечку вверх — и на пенсию бы по состоянию здоровья. А вот не дотянул ступенечки — и высшая мера. Покачав головой превратностям судьбы, Шульгин шагает дальше. Шур-р-р… шур-р-р…
Ого, какой бюст! И очередной голос разнообразие вносит: “Мы ж тебе, гаду, писали: делись нахапанным, делись нахапанным, а ты?…” И тот же самый голос: “От рук мафии пал наш бессменный председатель, кристальный человек и прекрасный работник Параев…”
Шур-р-р… шур-р-р… “Послушайте, председатель, вы же получили предписание областной мафии сдать дела мне и проситься на пенсию? Почему ж не послушались? Глупо. Приступай, Иванов…”
Шур-р-р… шур-р-р… И шаги выводят к новой могиле. Почти свежая… “За активное участие в деятельности мафии, убийствах, противозаконных махинациях… Бывший председатель Котов… к высшей мере… председатель Шульгин.” Несмотря на ситуацию, горделивая тень пробегает по лицу Шульгина. Это ведь он Котова… того! Когда взяли курс на очередное оздоровление общества и искоренение коррупции. Забывшись в сладких наплывах прошлого, он едва не прошел. Но за спиной шуршание листьев смолкло, и грубый толчок приклада в плечо вернул председателя на кладбищенскую аллею:
— Стой, сволочь. Пришли…
Сибирские мужицкие морды. Один швырнул к ногам лопату:
— Копай… председатель!
Щеголеватый поручик брезгливо покосился на пухлые, распирающие пальто телеса Шульгина, прихлопнул хлыстиком по голенищу и закурил, не снимая перчаток.
— Ваше благородие, дозвольте обратиться! — неуклюже козырнул конвоир.
— Чего тебе, Иванов?
— Ваше благородие, да вы только гляньте на его сапоги! На меху — импортные, небось! Попили народной кровушки, падлы! Хватит! — и залязгал затвором.
А поручик, разворачивая бумажку с приговором, вежливо улыбнулся уголками рта и счел возможным пошутить:
— Что ж вы, голубчики, столько лет правили, а копать так и не научились?
ПОДВИГ
Чернильное пятно взрыва уродливо вспухло на экране телевизора. Владислав закрыл глаза. Он думал о подвиге. И еще думал о том, что если жить не ради подвига, то для чего, собственно, вообще жить? Если не ради подвига, то жить на Земле получалось и незачем.
— Героем может стать каждый, — беззвучно повторяли губы фразу, сказанную только что простым белобрысым пареньком в солдатской телогрейке. Вот так просто — рывок кольца гранаты среди хохочущих врагов, и уродливо вспухает пятно взрыва.
Друзья… друзья никогда ни о чем не узнают. Не надо им этого знать. Это уже не настоящий подвиг, когда он ради того, чтобы знали. Настоящий подвиг возникает в глубине сознания. Наедине с самим собой. Свои нервы. Свой разум. Своя воля.
А так ли важны враги? Что значат для огромной войны пять или десять зачуханных солдат, которых, возможно, и так убило бы завтра шальным снарядом? Снарядом, обваливающим теперь опустевший блиндаж? Нет, они не имеют никакого значения для подвига, эти пять или десять солдат. Разве меньше стал бы подвиг, если бы их было трое? Двое? Если бы все осколки гранаты пролетели мимо? И Владислав стал думать о войне. Об огромной войне, для которой не имеют ни малейшего значения пять или десять зачуханных солдат. Но кто посмеет сказать, что не имеет значения на войне подвиг?
И вдруг он понял, что война тут вообще ни при чем, что подвигу всегда есть место в жизни. Подорваться на войне не мудрено. Это может сделать любой, и даже случайно. Но вот подорваться без войны — это действительно подвиг. На это способен только настоящий герой…
Ржавая граната жестко легла шершавыми, облезлыми боками осколочной рубашки в ладонь И треснувший запал с трудом вошел в распухшее ржавчиной гнездо. Он был наедине с самим собой. Нервы. Разум. Воля. Разум. Воля. Нервы. Будто теплый, ласкающий ветерок пробежал, погладив его лицо, и на душе стало легко, умиротворенно и чисто… Чернильное пятно взрыва уродливо вспухло на пустыре, и звук его, громыхнув по ближайшим окнам, затихая и слабея, покатился по городу, теряясь в лабиринтах дворов и улиц…
— Дедушка! — спросил Витя Гундарев, прислушиваясь. — А когда у машины колесо лопается, она еще ехать может?
Иван Викторович Гундарев потянул зачем-то носом морозный воздух и ничего не ответил. Ему почему-то вдруг вспомнился Сандомирский плацдарм и маршал Конев, дважды виденный издали. Иван Викторович вздохнул, положил под язык таблетку валидола и грубоватыми старческими руками поправил шарфик внука.
СЕКС И ПИЛОТКА
Вы можете спросить, причем тут пилотка — и секс? А вы сначала посмотрите на пилотку, а потом спрашивайте. Две складки. Темная глубина щели между ними… Дошло? Вот рядовой Карпов тоже однажды посмотрел, и до него тоже дошло. Это еще полбеды. Но дело осложнялось тем, что сержант Мансуров, в полной мере пожинающий плоды своего дедовства, взял за моду ежедневно отбирать и выпивать карповские кисели и компоты, поглощая таким образом и порцию брома, законно положенную государством каждому своему защитнику. Поэтому мучился Карпов давно и тяжко. То в навязчивой полудреме замаячат голые ноги абстрактных подруг детства, то во сне приходит дикторша из программы “Время” — единственная женщина, которую он регулярно видел в этих степях, и начинает стягивать платье, чулки, белье, облизывая сочные, хорошо передаваемые цветным экраном губы, хищным и острым кончиком языка…
Но и это полбеды. От навязчивых образов через раз можно отвлечься, а когда старшина милостиво включал программу “Время”, Карпов выходил в туалет. Неудобства были в общем-то терпимыми до тех пор, пока он не глянул на собственную пилотку. Внимательно так… Ну, посудите сами — от абстрактных подруг детства можно легко увильнуть, ассоциируя их с домом, со школой, с родителями. Программу “Время” можно просто не смотреть. Но куда денешься от своей пилотки — постоянно, ежечасно, ежеминутно представляющей все обнаженные подробности? То она бесстыдно растопырится на тумбочке, развалив в стороны складки и выпятив интимный промежуток. То целомудренно сложится, зажав его глубоко внутри. То она в руке, и пальцы ощущают теплые, мясистые дольки краев. То в строю прямо перед глазами несколько рядов одинаковых пилоток шевелятся и дергаются в такт музыки…
А однажды, в карауле, когда дневная жара сменилась прохладой, и в степи ночь разлила свои ароматы — казалось бы, невозможные здесь, раз и навсегда выжженные и пропитанные пылью, Карпов вдруг ощутил свою пилотку близким и родственным существом в огромной, пустой ночи. И неожиданно для себя самого погладил ее теплые складки. Было ощущение, что пилотка чуть вздрогнула, отвечая на прикосновение. Пилотка остро пахла потом, а вонзенный в нее металл звездочки сверкал на ней в полутьме, будто украшение варварской жрицы — болезненное, непристойно-извращенное и возбуждающее…
Построив сменившийся караул, старшина надолго замер, уставившись на Карпова и наливаясь предвкушением своего торжествующего красноречия.
— Карпов! Шо в тэбэ з пылоткою? Ты шо ии, обспускав, чи шо?
Солдаты традиционно ржали. Старшина победно ухмылялся — сдерживаясь, чтобы не раскланяться. И вовсе не слушал бормотания про разлитый клей. Карпов думал, что сейчас умрет, но не умер. Да и солдат его бормотание тоже не интересовало, как, впрочем, и перлы старшины. А ржали они лишь потому, что ритуал этого требовал.