ЖАНРЫ

Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма
Шрифт:

В философском плане эти парадоксы являются едва ли не главной территорией постмарксизма и сценой для его стратегической регрессии к Канту и кантианству. Как явно свидетельствует творчество наиболее яркого из подобных мыслителей, Лючио Коллетти, на кону отказ от Гегеля и Маркса за счет теоретической дискредитации противоречия и диалектической противоположности. От ощущения — в «западном марксизме» общераспространенного — что диалектика не может встречаться в «природе» и что осуществленное Энгельсом незаконное превращение инертных, внешних, природных и физических различий (вода — не кубик льда) в диалектические противоположности (как основание значительной части «диалектического материализма») было в философском плане неряшливым, а в идеологическом — подозрительным, до убежденности в том, что «диалектических противоположностей» нет даже в «обществе» и что диалектика сама является мистификацией — от первой позиции до второй не просто, так сказать, «один шаг», ведь он требует политического отступничества, обращения, отмеченного стыдом и предательством; но это, несомненно, главный философский шаг так называемого постмарксизма.

Но, как всегда, мы заинтересованы в том, чтобы разделять эти уровни, отличая друг от друга родственные темы, которые в постмодерне часто словно бы сворачиваются друг в друга. Прежде всего, одна ключевая черта тематики различия выводится на первый план ее модернистской версией, которой подчеркивался радикальный разрыв между Западом и всем остальным, между, как мы увидим далее, модерном и традицией (в соответствии с этой чертой марксизм тоже можно считать одной из версий модернизма — а может быть и единственной).

Но также мы должны отделить от социальной версии группового различия (а также от философских споров о различии между противоречием и противоположностью) господствующие эстетические и психические (или психоаналитические) формы этой тематики, в том числе и потому, что значительное число политических категориальных ошибок можно определить в качестве необоснованных переносов из области собственно эстетики. Эстетика различия — которая часто называется текстуальностью или текстуализацией — выдвигает на передний план перцептуальное изменение восприятия постмодернистских артефактов, которое я в первой главе охарактеризовал выражением «различие связывает»; далее я предложу еще одну, на этот раз уже пространственную трактовку этого нового вида восприятия. Что касается психического субъекта и его теорий, эта область колонизирована понятием идеального шизофреника Делеза и Гваттари — психического субъекта, который «воспринимает» исключительно за счет различия и дифференциации, если такое вообще мыслимо; конечно, сама его концептуализация является формированием своего рода идеала, который является, так сказать, этической, если не политической, задачей, поставленной их «Анти-Эдипом». Я думаю, стоит всячески подчеркивать логическую возможность того, что наряду со старым, закрытым и центрированным субъектом индивидуализма, обращенным внутрь самого себя, и новым не-субъектом фрагментированного или шизофренического эго существует третий термин, которым как раз оказывается не-центрированный субъект как часть органической группы или коллектива. Действительно, итоговая форма сартровской теории тотализации складывается в попытке построить теорию такой группы и позиций субъекта внутри нее. В то же время, хотя теория и риторика множественных позиций субъекта весьма привлекательна, ее всегда следует дополнять акцентом на том, что позиции субъекта не возникают в пустоте, но сами являются интерпеллированными ролями, предлагаемыми той или иной уже наличной группой. Следовательно, какое бы перемирие ни устанавливалось между разными позициями субъекта и какие бы союзы между ними ни заключались, в конечном счете, если исключать заранее вычеркнутую возможность попытки объединить их, ставкой будет несколько более конкретное перемирие или союз между реальными социальными группами, задействованными таковыми позициями.

Что касается влиятельной, но вышедшей в какой-то мере сегодня из моды модели «интерпелляции», предложенной Альтюссером, необходимо сказать, что она с самого начала была теорией, ориентированной на группы, поскольку класс как таковой никогда не может быть способом интерпелляции, в отличие от расы, гендера, этнической культуры и т.п. (Неслучайно Альтюссер приводит религиозные примеры. В самом деле, всегда можно показать, что более глубокое основание риторики различия включает в себя фантазмы культуры как таковой, в антропологическом смысле, которые сами узакониваются и удостоверяются понятиями религии, всегда и везде являющейся предельной «мыслью другого».) Только в кино (говоря точнее, в «Маменькиных сынках» Феллини) богатые молодые бездельники могут прокричать из окна мчащегося автомобиля «Долой рабочих!» придорожным шайкам. Но на самом деле именно принадлежность к группе становится каждодневным знаком стыда и упреком в неполноценности. Возможно, эту мысль следует выразить несколько сложнее: классовое сознание как таковое — достигаемое редко и если и завоевываемое в общественной истории, то лишь с трудом — знаменует момент, когда данная группа овладевает процессом интерпелляции по-новому (не в обычном реактивном модусе), так что она получает, хотя бы на мгновение, способность интерпеллировать себя и диктовать условия своего собственного зеркального образа.

Далее я не буду развивать эти стороны тематики. Я в большей мере сосредоточусь на дополнительной проблеме (которая уже предвосхищает проблему когнитивного картографирования) потенциальной представимости новой категории групп в сравнении со старой категорией общественных классов. Собственно, тезис о том, что ныне мы картографируем или представляем себе наш социальный мир при помощи категории групп, проясняет эти разнообразные процессы уже по-другому. Групповая репрезентация является, прежде всего, антропоморфной и, в отличие от репрезентации в категориях социальных классов, она позволяет нам понимать общественный мир так, словно бы он был разделен и колонизирован вплоть до самого последнего сегмента коллективными акторами и аллегорическими представителями, предвещающими настоящий мир — «полный, как яйцо», как выражался Сартр, или же человечный как утопия (или как та «чистая поэзия», в которой никакие остатки материи или случайности не зависают на дне подобно осадкам и не выпячиваются подобно натруженным пальцам — примерами могут быть пьесы Расина или романы Генри Джеймса). Классовые категории более материальны, менее чисты и более смешаны (и этим скандальны), поскольку их детерминанты или определяющие факторы включают производство предметов и определенные этим отношения, наряду с силами соответствующей технологии: соответственно, классовые категории просматриваются насквозь, до самого дна. При этом классы слишком велики, чтобы служить фигурой утопии, то есть в качестве возможностей, которые вы могли бы выбрать и с которыми могли бы отождествиться в своей фантазии. Если не считать особого и исключительного случая фашизма, единственная утопическая награда, обещаемая категорией социального класса, — это упразднение последнего. Однако группы достаточно малы (в пределе это знаменитое «непосредственное общение» на площади или в полисе), а потому они допускают либидинальное инвестирование более нарративного толка. В то же время внешний момент, который несет в себе категория «группы» подобно собственному скелету, — это не производство, а скорее институт, который, как мы увидим, уже является более подозрительной и более антропоморфной категорией — отсюда превосходство групп над классами в силе мобилизации: можно научиться любить свою гильдию или братство и умереть за него, однако либидинальная нагрузка, определяемая трехпольной системой севооборота и универсальным токарным станком, чем-то, вероятно, отличается и не поддается такой же непосредственной политизации. Классов мало; они возникают благодаря медленным изменениям в способе производства; и даже возникнув, постоянно кажутся отстраненными от самих себя, и им приходится прилагать много сил, чтобы быть уверенными в том, что они как таковые действительно существуют. Тогда как группы вроде бы обещают награду психической идентичности (начиная с национализма и заканчивая неоэтничностью). Поскольку группы стали изображениями, они позволяют забыть о своем собственном кровавом прошлом, о преследованиях и неприкасаемости, и могут теперь потребляться. Этим отмечается их отношение к медиа, которые оказываются их, скажем так, парламентом, пространством их «репрезентации» как во вполне политическом, так и в семиотическом смысле.

Политический страх консенсуса — ошибочно принимаемый за страх «тотализации» — является в таком случае оправданным нежеланием групп, выработавших определенное чувство гордости за свою собственную идентичность, чтобы им диктовали другие группы, поскольку в нашей социальной реальности все теперь является знаком членства в группе, коннотирующим специфический разряд людей. «Канон» высокой литературы, превращенный в классовый инвентарь белых мужчин зрелого возраста с определенной классовой предысторией — лишь один из примеров; американская партийная система-другой, как и большинство прежних институциональных привычек сверхгосударства, за важным исключением медиа и рынка, которые единственные среди всего того, что претендует на статус институтов, являются в каком-то смысле всеобщими, а потому обладают уникальными привилегиями, которые мы вскоре будем обсуждать. Важно, однако, понять связи и различия между персонификацией институтов в идеологии групп и прежней диалектической критикой социальных и идеологических функций институтов. То, что первое возникло каким-то образом из второго — в черном ящике 1960-х — достаточно вероятно; но с другой (марксистской) точки зрения классовая функция того или иного института опосредуется системой в целом, а потому персонализируется лишь в самом грубом и карикатурном смысле (как не уставал повторять Маркс, нельзя считать, что все бизнесмены — злые люди). Так, газеты играют идеологическую роль в нашем социальном порядке не потому, что это игрушка определенной социальной группы; например, комментаторы, папарацци, ведущие передач и боссы Флит-стрит с классовой точки зрения являются просто классовыми фракциями, определенными институциональной структурой. Но в постмодернистском групповом сознании газеты и новостные разделы медиа обычно действительно принадлежат тому, что сегодня стало новой (и сильной) социальной единицей, совершенно самостоятельной, то есть коллективным игроком на исторической сцене, которого боятся политики и терпит «общество», который выступает под несколькими хорошо известными личинами и в своей антропоморфной структуре представляется едва ли не реальным человеком (но без особой глубины, даже в качестве героя повествования). Шестидесятые уже начали мыслить в этих категориях, когда спроецировали борьбу с войной во Вьетнаме на авторитарные фигуры Джонсона и генералов, которые, как считалось, не хотят прекращать войну исключительно из патриархальной злобы — понять рациональные основания для ее продолжения было и в самом деле непросто. Но как только коллективная труппа героев определяется, каждый в репрезентации приобретает полуавтономию, и не так-то легко связать категорию, к примеру, «медиажурналистов» с более функциональной, классовой категорией идеологов большого бизнеса (или, если вы предпочитаете более колоритные выражения, «лакеев капитализма»), даже если большие медиакампании (например, паника по поводу того, что детей третируют в дошкольных учреждениях, заверения касательно смерти марксизма и социализма в целом, «война с наркотиками» или предположительно пагубные последствия бюджетного дефицита) прогоняются по каналам распространения информации с регулярностью метеорологических явлений или партийных директив в «социалистических» странах.

Парадоксы репрезентации, содержащиеся в любом повествовании, чьей фундаментальной категорией является постмодернистская «группа», можно, следовательно, представить так: поскольку идеология групп возникает одновременно с хорошо известной «смертью субъекта» (определенной версией которой она и является) — психоаналитического подрыва опыта личной идентичности, эстетической атаки на оригинальность, гений и модернистский частный стиль, выцветания «харизмы» в эпоху медиа и исчезновения «великих мужей» в эпоху феминизма, а также фрагментарной и шизофренической эстетики, о которой упоминалось ранее (и которая на самом деле начинается с экзистенциализма) — в результате те новые коллективные персонажи и репрезентации, которыми и являются собственно группы, больше по определению не могут быть субъектами. Это, конечно, одна из тех вещей, что проблематизируют исторические представления или «господствующие нарративы» как буржуазной, так и социалистической революции (как пояснил Лиотар), поскольку трудно вообразить господствующий нарратив без «субъекта истории».

В едва ли не первой статье Маркса «К критике гегелевской философии права» был сделан замечательный философский прыжок — открыт такой именно новый субъект истории, пролетариат. Впоследствии этот формат раннего Маркса был применен и для новых маргинальных субъектов — черных, женщин, третьего мира и даже, пусть и с некоторыми передержками, студентов — когда в 1960-х годах переписывалась доктрина «радикальных звеньев». Но теперь, при плюрализме коллективных групп, независимо от того, насколько «радикально» обнищание тех или иных конкретных групп, он уже не может выполнять эту структурную роль — по той простой причине, что структура была изменена, а роль — упразднена. В историческом плане это едва ли удивительно, поскольку переходная природа новой глобальной экономики еще не позволила своим классам сформироваться в сколько-нибудь стабильном виде, не говоря уже о приобретении подлинного классового сознания, так что оживленная социальная борьба остается в настоящий период чрезвычайно разобщенной и анархичной.

Более удивительным и, возможно, более серьезным в политическом плане является то, что новые модели репрезентации закрывают и исключают любую адекватную репрезентацию того, что представлялось ранее — пусть и в несовершенном виде — в качестве «правящего класса». И правда, отсутствуют, как мы уже отмечали, несколько элементов, необходимых для подобной репрезентации. Распад любой концепции производства или экономической инфраструктуры и ее замена антропоморфным понятием института означает то, что теперь нельзя помыслить никакой функциональной концепции правящей группы, не говоря уже о классе. У них нет рычагов, которые нужно было бы контролировать, да и в способе производства им управлять практически нечем. Только медиа и рынок — вот что опознается в качестве автономных сущностей, а все, что выпадает за них и за пределы аппарата репрезентации в целом, покрывается аморфным термином «власть», чья вездесущность — вопреки ее удивительной неспособности описать все более «либеральную» глобальную реальность — должна была бы навести на более глубокие идеологические сомнения.

Эта нехватка функциональности в нашей картине социальных групп вместе с крахом их способности конституировать субъекта или агента действия означает, что мы тяготеем к отделению признания индивидуального существования группы (плюрализм как ценность) от любой атрибуции проекта, которая регистрируется не как группа, а как заговор, а потому попадает в другой отдел аппарата репрезентации: к примеру, бизнесмены Рейгана, высказываясь о которых, сегодня почти каждый готов допустить наличие связи между частной прибылью и весьма неровной законодательной программой, воспринимаются — с этой точки зрения — как список имен в газете, локальная сеть приближенных, которую можно расширить до регионального братства (Южная Калифорния, Солнечный пояс); самым большим парадоксом является, однако, то, что в таком восприятии они совершенно не порочат бизнес или бизнесменов. Таким образом, таксономия групп в идеологическом плане удивительно эластична и может выстраиваться такими различиями, чтобы сохранялась невинность исходного коллектива, поскольку всегда полагается, что фундаментальный теоретический барьер или табу, которые отделяют группу от социального класса, защищены от слома или нарушения.

То, что у «новых нарративов» отсутствует аллегорическая способность картографировать или моделировать систему, можно увидеть также, если перейти к управленческой роли класса бизнесменов и его начальственному отношению к переменам в повседневной жизни. Я считаю, что, поскольку теперь мы постигаем социальную реальность синхронно — в самом строгом смысле, который в последнее время предстал в качестве смысла пространственной системы — перемены и модификации в повседневной жизни должны, соответственно, выводиться постфактум, а не переживаться в опыте. Бертран Рассел однажды вывел вполне постмодернистскую темпоральность, в которой мир, в действительности сотворенный секунду назад, был заранее тщательно «состарен» и специально наделен искусственными следами глубокого износа, ветшания и пользования, чтобы казалось, что он внутри самого себя несет прошлое и традицию (тогда как люди — подобно андроидам из «Бегущего по лезвию бритвы» — были снабжены вроде бы приватными комплексами личных воспоминаний, например в виде фотоальбомов с фотографиями подложной семьи и детскими снимками). Прекращение выпуска традиционных товаров на рынке должно теперь реконструироваться как слово, вертевшееся на кончике языка: в большинстве случаев само отсутствие чего бы то ни было сложно переписать в форме акта или решения, поддающегося объяснению, то есть в виде того, что предполагало бы наличие определенного агента. Обсуждения в конференц-зале трудно поэтому связать в повествовании с изменениями повседневной жизни, которые сами заметны лишь постфактум, а не в процессе. Что же касается будущего, оно точно так же не присутствует в синхронно отпечатанном мире постмодерна, вся система которого — как в случае переноса единственного в данном регионе большого предприятия — подвержена перетасовке, происходящей безо всяких предупреждений, подобно колоде карт, предсказывающих судьбу и при этом реальных. Воздействие постмодернистской безработицы на постмодернистское сознание времени не может не быть значительным, но часто оно неожиданно опосредуется: индексирование против катастрофы, непосредственное преобразование всех показателей стоимости при следующем продлении кредита, как в автоматически корректируемых ставках по ипотеке. Страховые компании — во многих случаях архаичные пережитки прежнего темпорального (реалистического или модернистского) универсума, в котором «судьба» все еще оставалась осмысленной нарративной категорий, а похоронный дом был важным для этнического района местом — похоже, затуманены ложной канонизацией, в которой невооруженному взгляду они предстают едва ли не перерождением в социализм (хотя инфракрасная фотография показывает более неприглядную реальность бизнеса). Страх нового типа — в отличие от знаменитого подкупа, о котором говорил Ленин — цементирует теперь эту систему, поскольку у вас есть личная заинтересованность в гладком и беспрепятственном воспроизводстве, которое осуществляется теперь настолько быстро, что его уже просто не заметно. Ваш страх, теперь системный, не является видимым и в то же время он не был подавлен в опыте; потребность избежать оценок системы в целом оказывается ныне составной частью ее собственной внутренней организации, как и различных ее идеологий.

Поделиться с друзьями: