Развод. Милый, ты зря мне изменял
Шрифт:
16
Дверь комнаты отдыха открывается без стука. Николай Евгеньевич входит, заполняя проем своей широкоплечей, подтянутой фигурой. Белый халат застегнут, из нагрудного кармана торчит пластиковая ручка.
Запах строгого древесного одеколона с нотками холодного металла и чего-то стерильно-медицинского врывается в душное помещение.
Его взгляд — сканер. Быстро, без суеты, скользит по нам троим. Я сижу, выпрямив спину, локти на коленях, пальцы сцеплены так крепко, что ногти впиваются в кожу.
Вася прижалась ко мне боком, ее рука все еще дрожит под моей ладонью. Ваня стоит у окна, спиной к комнате, лоб уперся в холодное стекло, кулаки сжаты в карманах худи.
Никто не смотрит на вошедшего. Никто не шевелится. Только Ваня глухо стучит кулаком о подоконник — тук... тук... тук. Ритм моего собственного бешеного сердца.
— Они ушли, — голос Николая Евгеньевича низкий, ровный Ни капли сочувствия, только констатация. — Ваша сестра и племянница. Покинули территорию больницы.
Молчание. Только стук Вани.
— Успел услышать фрагмент их разговора у выхода, — продолжает он, не меняя интонации. Его темные, слишком наблюдательные глаза прикованы ко мне. — Намерены направиться в полицию. Писать заявление. Инициатива, судя по тону, исходила от матери.
Вася резко отрывает голову от моего плеча. Ее глаза, еще красные от слез, теперь вспыхивают холодным, вызывающим огнем. Она фыркает, коротко, презрительно.
— Пусть пишут! — голос ее звенит, как разбитое стекло. — Я не боюсь! Да и насрать мне! Все теперь знают, что Аня — шлюха.
Николай Евгеньевич лишь слегка приподнимает бровь, оценивая ее вспышку. Его внимание снова на мне. Он ждет моей реакции. Ждет истерики, криков, угроз. Не дождется.
Я медленно разжимаю пальцы. Ладони влажные. Встаю. Платье прилипло к спине. Пахну потом, стрессом и остатками своего "Шанель № 5", который теперь кажется мне духами предательства.
— Вопрос с заявлением мы решим позже, — говорю я, удивительно спокойно. Смотрю ему прямо в его проницательные, усталые глаза. Вежливо, почти холодно добавляю: — Благодарю вас за информацию, Николай Евгеньевич.
Он кивает, коротко, деловито.
— Пациент, — произносит он следующее, и в его голосе впервые появляется едва уловимая нотка профессионального удовлетворения. — Георгий Валерьевич пришел в сознание. Состояние стабилизировано. Жизни ничего не угрожает. — Он делает едва заметную паузу, его губы подрагивают в подобии сухой усмешки. — Если не считать, разумеется, праведного гнева супруги. Поэтому, — его голос становится тверже, властнее, — для обеспечения безопасности пациента и предотвращения... непредвиденных осложнений, я лично сопровожу вас к нему.
Я фыркаю. Звук получается резким, грубым в тишине комнаты.
— Признайтесь, доктор, — цежу сквозь зубы, подходя к нему ближе. Запах его одеколона и чего-то антисептического бьет в нос. — Вам просто нестерпимо любопытно. Утолить праздный интерес. Посмотреть, как разваливается чужая жизнь вблизи. Увлекательное шоу, правда?
Он не отступает ни на шаг. Не моргнет. Его спокойствие — броня. Он медленно выдыхает, и его дыхание пахнет крепким кофе и мятной жевательной резинкой.
— Потому что я единственный здесь, — говорит он так же тихо, но с невероятной силой, — кто может контролировать ситуацию. Кто не побежит пересказывать услышанное и увиденное по палатам любопытным теткам, жаждущим подробностей вашего... семейного краха. Порядок требует жертв. Иногда — в виде личного времени главврача.
Его аргумент неопровержим. Гневливая старушка в палате, сплетницы-медсестры... Да, они уже ждут продолжения. А он... он хочет закрыть занавес. Сейчас. На его условиях. Я чувствую усталость, внезапную и всепоглощающую. Как будто кости стали ватными. Киваю. Коротко.
— Если бы я хотела его порешить, Николай Евгеньевич, — говорю я ядовито, — я сделала бы это сегодня днем. При свидетелях. И с куда большим драматизмом. — Делаю паузу, наслаждаясь его непроницаемым взглядом. — Сейчас? Я буду только рада посмотреть на него. Слабого. На больничной койке. Без его дорогих часов и самодовольной улыбки. Настоящего. Жалкого.
Николай Евгеньевич смотрит на меня долго. Его лицо — маска. Только в уголках губ — легкая тень чего-то... понимающего? Осуждающего? Невозможно сказать.
— Выбор прост, — произносит он наконец, его баритон звучит как приговор. — Либо вы идете к мужу сейчас. В моем присутствии. Либо я вежливо, но настойчиво попрошу вас покинуть больницу до утра.
Вася резко вскидывает голову, Ваня оборачивается от окна. Его глаза — два уголька ненависти.
— Утром ему доставят заявление на расторжение брака, — говорю я тихо, почти шепотом.
Он делает шаг ко мне. Теперь мы почти касаемся друг друга. Я чувствую тепло, исходящее от него, и холод его решимости:
— Вы согласны на мои условия?
— Хорошо. — Мой голос звучит хрипло. — Ведите, Николай Евгеньевич. Покажите мне моего... дорогого мужа.
Он слегка наклоняет голову — жест, полный формальной учтивости и неформальной власти. Разворачивается к двери. Его спина — прямая, несуетливая. Властное спокойствие, исходящее от него, почти осязаемо. Оно давит, но и... странным образом, дает точку опоры в этом хаосе. Пусть и железную, неудобную.
— Ваня, Вася, — бросаю я через плечо, не оборачиваясь. — Останьтесь здесь. Я... скоро.
— А нам почему нельзя?! — рявкает Ваня.
— Потому что ты полезешь драку к отцу, — отвечает Николай Евгеньевич, — а твоему ему теперь противопоказаны драки и даже крики.
17
Дверь в палату открывается беззвучно, пропуская волну холода и едкого запаха антисептика, смешанного с чем-то сладковато-гнилостным — лекарствами и человеческой немощью.
Николай Евгеньевич шагает первым, его белый халат резко контрастирует с серыми стенами и тусклым светом люминесцентной лампы. Палата крошечная. Одно окно с серыми жалюзями, тумбочка, на которой валяется пульт от телевизора, и он. Гоша.
Он лежит на спине, на койке, застеленной жесткой больничной тканью. Бледный. Не просто бледный — восковой, землистый. Губы серые, потрескавшиеся. Под глазами — глубокие фиолетовые тени, будто его били. На левой руке — катетер, подключенный к капельнице с прозрачной жидкостью. На правой — пульсоксиметр, мигающий тусклым красным. Но самое противное — дыхание. Оно неглубокое, прерывистое, со свистом на вдохе, как будто воздух продирается сквозь ржавую трубу. Хрип-свист… хрип-свист…