Русские мыслители
Шрифт:
Но искусство и философия той эпохи — по крайности, германские, а также восточноевропейские и русские (ибо и Восточная Европа, и Россия были, можно сказать, умственными колониями Германии) — будут непонятны, если не учитывать важного факта: вышеупомянутые метафизики — особенно Шеллинг — властно влекли мысль человеческую прочь от механистических философских категорий восемнадцатого столетия — и прямо к пояснениям и толкованиям, основанным на эстетических или биологических понятиях. Романтики—мыслители и поэты—успешно сокрушили основополагающую догму просветителей восемнадцатого века, гласившую, что единственный надежный метод исследований и толкований обеспечивается лишь победоносными науками, связанными с механикой. Французские philosophes преувеличивали пользу, а германские романтики — абсурдность приложения понятий и мерил, используемых естествознанием, к делам чисто человеческим. Но, помимо всего прочего, ею достигнутого, романтическая реакция на притязания «научного материализма» поставила под вечное сомнение способность земных наук — психологии, социологии, антропологии, физиологии — возобладать в таких областях умственной и духовной деятельности, как история, искусство, религиозная, философская, общественная и политическая мысль, воцариться там безраздельно и положить конец тамошнему возмутительному беспорядку. Если Бейль и Вольтер потешались над современными им богословами, то романтики высмеивали твердокаменных материалистов, подобных Кондильяку и Гольбаху, а излюбленным полем битвы сделалась область прекрасного, эстетика.
Если вам хочется понять, из чего рождается произведение искусства; если хочется понять, например, отчего определенные очертания и краски слагаются в определенную картину либо изваяние; отчего определенный слог или определенные словосочетания производят особо могучее воздействие на определенного читателя, наделенного особой восприимчивостью, или запоминаются этим читателем накрепко; или отчего некие звуковые сочетания, именуемые музыкой, иногда зовутся бездарными, а иногда великими, либо лиричными, либо вульгарными, либо возвышенными, либо низменными, либо характерными для того или иного народа, или для отдельного композитора — никакие общие положения, подобные тем, что используются физикой, никакие обобщенные описания, или классификации, или категории, применяющиеся науками, которые исследуют свойства звуков, или цветных пятен, или черных значков, отпечатанных на бумаге, или строение произносимых человеком фраз, ни в малейшей мере не помогут получить ответы на задаваемые вопросы.
Каковы же были ненаучные объяснения, применимые к жизни, к мысли, к искусству и религии, не поддающимся научному толкованию? Романтические метафизики обратились к путям познания, приписываемым Платоновской традиции: духовное прозрение, интуитивное чувство связей, научному анализу не подлежащих. Шеллинг (чьи взгляды на природу творческого воображения — в частности, воображения гениального — темны и туманны, однако при этом поразительно своеобразны и неожиданны) использовал понятие вселенского мистического прозрения. Он рассматривал вселенную как единый дух, огромный живой организм, душу или сущность, развивающиеся от одной духовной стадии к другой. Отдельные человеческие личности служили некими «замкнутыми средоточиями», «аспектами», «моментами» исполинской космической сущности — «живого целого», мировой души, трансцендентного Духа или Идеи, чье описание понуждает припомнить фантазии ранних гностиков. Даже скептически настроенный швейцарский историк Якоб Буркгардт говорил, что, слушая речи Шеллинга, начинал видеть неведомых, грозно близящихся существ, многоруких и многоногих. Однако выводы из этого апокалипсического мировоззрения не столь эксцентричны. Замкнутые средоточия — отдельные человеческие существа — понимают друг друга, окружающий мир и себя самих; понимают они также прошлое, и (в известной степени) настоящее, и грядущее тоже — только не тем образом, коим разумеют себе подобных. Если, к примеру, я утверждаю, будто разумею другое человеческое существо: разделяю его суждения, слежу за ходом его мыслей, «проникаю» в его умопостроения — и посему обладаю полнейшим правом судить о его характере, «внутренней» его сущности, — я приписываю себе способность делать нечто, не подлежащее, с одной стороны, сведению к определенной системе операций, а с другой стороны, к методу, позволяющему извлекать из них дальнейшие сведения, — будучи обнаружен, такой метод мог бы сделаться простым приемом, доступным любому восприимчивому ученику, более-менее механически применяющему его впоследствии. Понимание человека, идей и движений, мировоззрения, присущего отдельным личностям либо сообществам, нельзя ограничить ни социологическими классификациями по типам поведения, ни предсказаниями, вырастающими из научных опытов и тщательно упорядоченных статистических данных, относящихся к ученым наблюдениям. Нет и не бывает замены сочувствию, пониманию, проницательности, мудрости.
Сходным же образом Шеллинг учил: если желаете узнать, что именно делает произведение искусства прекрасным или что придает неповторимое своеобразие историческому периоду, — необходимо использовать методы, отличающиеся от методов научного опыта, классификации, индукции, дедукции и тому подобных приемов, свойственных естествознанию. Согласно этой доктрине, ежели вы намерены уразуметь, откуда взялся великий духовный переворот, называемый Французской революцией, или почему Гетев- ский «Фауст» глубже Вольтеровских трагедий, то применять методы психологические и социологические, в общих чертах обрисованные, допустим, Кондильяком или Кондорсэ, вполне бесполезно. Если вы не обладаете проницательным воображением, дозволяющим постичь «внутреннюю», умственную и чувственную — духовную — жизнь личности, общества, исторического периода; «внутренние цели», «суть» учреждений, народов, церквей, — вы навеки останетесь неспособны пояснить, отчего одни сочетания способны сливаться в «единства», а другие — нет: отчего известные звуки, слова или действия уместны в составе целого и отлично в него вписываются, а другие — ни в коем случае. Не играет роли: «объясняете» вы человеческий характер, или подъем общественного движения, или рост политической партии, или блеск философской школы, или расцвет мистических воззрений на действительность. И это, согласно взглядам, здесь обсуждаемым, не случайно. Действительность не просто органична, действительность целостна — иными словами, составные части ее не просто связаны случайными отношениями, не просто образуют структуру либо гармонию, в коих каждый элемент рассматривается как «неотъемлемо нужный» благодаря расположению прочих элементов — помимо этого, он «отражает» или «выражает» остальные элементы, ибо наличествует единый Дух («Идея», «Абсолют»), неповторимым аспектом или артикуляцией которого предстает все существующее — и чем явственнее аспект, чем живее и гибче артикуляция, тем «глубже» и «реальнее» вещь или понятие. Философия «верна» пропорционально тому, сколь точно описывает она фазу, достигнутую Абсолютом или Идеей на каждой стадии развития. Поэт наделен гениальностью, а государственный муж — величием лишь в той степени, в которой они питаются «духом» окружающей среды — национальной, культурной, общественной — и выражают его; здесь наличествует «воплощенное» самоосуществление вселенского Духа, пантеистически воспринимаемого как вездесущее Божество. И если произведение искусства мертво, или неестественно, или пошло — значит, оно является простой случайностью во вселенском развитии. Искусство, философия, религия — только усилия, прилагаемые «замкнутыми средоточиями», смертными людьми к ощущению и выражению «эха» космической гармонии. Земное человеческое существо ограниченно и конечно, его мировоззрение всегда останется фрагментарным — однако, чем глубже личность, тем крупнее и богаче окажется доступный ей фрагмент. Отсюда проистекает высокомерное пренебрежение, с которым подобные мыслители отзываются о «чисто» эмпирическом или «механическом», о повседневном опыте, копящемся в мире, чьи обитатели остаются глухи ко внутренней гармонии — той, без коей ничего на свете нельзя уразуметь верно.
Случалось, романтические критики полагали себя не простыми открывателями природы различных видов познания, мысли, чувства — дотоле не обнаруженной или исследованной неверно, — а созидателями новых космологических систем, новых вер, новых видов жизни: по сути, орудиями духовного искупления, используемыми вселенной для «самоосуществления». Ныне их метафизические вымыслы почти полностью — осмелюсь добавить: по счастью — забыты; но свет, вовремя пролитый ими на искусство, историю и религию, преобразил мышление всего Запада. Уделяя огромное внимание бессознательной работе воображения человеческого, роли иррациональных факторов, символов и мифов, наличию в мире не поддающихся анализу близких подобий и полных противоположностей, фундаментальных, однако неощутимых связей и различий, идущих вразрез общепринятым направлениям рассудочной, рациональной классификации, романтики зачастую совершенно свежо и весьма успешно повествовали об истоках поэтического вдохновения, религиозного опыта, политического таланта; они удачно соотносили искусство и общественное развитие, личность и массу, нравственные идеалы и факты, почерпнутые из эстетики или биологии. Их объяснения звучали куда убедительнее бытовавших дотоле — в любом случае, гораздо разумнее, чем доктрины восемнадцатого столетия, не занимавшиеся подобными темами систематически, предоставлявшие поэтам и прозаикам, склонным к мистике, лишь изредка и случайно высказываться по этим поводам.
Также и Гегель, вопреки напущенному им же философическому туману, привел в движение идеи, сделавшиеся настолько всеобщими и привычными, что мы рассуждаем в согласии с ними, даже не подозревая, что повторяем довольно старые мысли. Это справедливо, например, касаемо идеи, гласящей: история мысли — непрерывный процесс, подлежащий отдельному изучению. Существовали, конечно, и в античности, и в Средневековье изложения — обыкновенно простые catalogues raisonnes[188] — отдельных философских систем, или трактаты-монографии, посвященные отдельным мысли-
— Примечание
— комментированные каталоги. 242
телям. Но именно Гегель развил понятие об особой совокупности идей, пронизывающих и пропитывающих целую эпоху или целое общество, о воздействии этих идей на идеи дальнейшие, о множестве невидимых звеньев, коими ощущения, чувства, мысли, верования, законы — общее мировоззрение, ныне зовущееся идеологией, — одного поколения связываются с идеологией иных эпох и земель. Гегель, в отличие от своих предшественников, Гердера и Вико, старался представить это связным, непрерывным развитием, подлежащим рассудочному анализу, — и стал первым в погибельном семействе «космических историков», чья родословная тянется от Конта и Маркса до Шпенглера и Тойнби, — а также всех прочих, обретающих душевный покой, открывая необъятную воображаемую симметрию в своенравном потоке человеческой истории.
Пускай почти все гегельянство — чистая фантазия (или, скажем, крайне субъективная «поэзия в прозе»), но замечание о том, что многие проявления человеческого духа взаимно связаны, что художественная или научная мысль известной эпохи наиболее вразумительна только во взаимодействии с общественной, экономической, богословской и правовой деятельностью общества, где живут и работают художники и ученые — само понятие культурной истории как источника света, — явилось огромным шагом в истории человеческой мысли. А Шеллинг (шедший по стопам Гердера) положил основу чисто романтическому представлению о том, что поэты и живописцы способны понимать дух века глубже, а выражать его ярче и памятнее, чем академически настроенные историки, — благодаря большей чувствительности к очертаниям современной им эпохи (либо иных эпох и культур), особой чуткости, которой лишены и обученные собиратели давностей, и профессиональные журналисты, — поскольку поэт гораздо более тонкое существо, лучше отзывающееся на полупонятные факторы, пребывающие в зародыше, полного развития и зрелости достигающие только впоследствии, но уже действующие в глубине данной среды; поэт (или художник) ощущает их работу несравненно острее. Например, именно об этом и говорил Карл Маркс, утверждавший: Бальзак в своих романах изображал и жизнь и нравы не столько ему самому современные, сколько свойственные людям 1860-х и 1870-х, чьи очертания — в эпоху Бальзака еще остававшиеся вполне зачаточными — тревожили его творческую чувствительность задолго до того, как проявились полностью и средь бела дня. Романтические философы изрядно преувеличивали силу и надежность подобной интуитивной, или поэтической, проницательности; однако пылкие романтические воззрения, остававшиеся мистически-иррациональными, сколь их ни плотно окутывали квази-научно либо квази-лирически звучавшими словами, поразили в 1830-х и 1840-х годах воображение молодых русских интеллигентов и, казалось, распахнули двери в мир более благородный и спокойный, чем удручавшая действительность империи, которой правил царь Николай I.
Человека, лучше кого бы то ни было иного в России учившего просвещенную молодежь 1830-х подниматься превыше эмпирических фактов и воспарять в область чистейшего света, где все испокон веку было истинно и гармонично, звали Николаем Станкевичем; студент Московского университета, он, едва перешагнув рубеж двадцатилетия, собрал вокруг себя кружок восторженных почитателей. Станкевич был молодым аристократом, обладателем равно благородных ума и внешности, добрым идеалистом, исключительно мягким по натуре; приверженец метафизических учений, он умел излагать их ясно и доступно. Родился Станкевич в 1813-м, и на протяжении всего своего краткого земного пути (он умер двадцати семи лет от роду) оказывал очень заметное нравственное и умственное влияние на друзей. Станкевича боготворили при жизни, а после смерти чтили его память. Даже Тургенев, отнюдь не склонный к слепому обожанию кого бы то ни было, вывел Станкевича в романе «Рудин» под именем Покорского — причем без малейшей иронии. Станкевич глубоко знал немецкую романтическую литературу и проповедовал светскую, метафизическую религию, что заменила ему православное вероучение: в последнем и сам он, и его друзья разочаровались.
Он учил: верное понимание Канта и Шеллинга (впоследствии также Гегеля) дает человеку осознать, что под внешними, видимыми беспорядком и жестокостью, несправедливостью и безобразием повседневной жизни можно различить вечную красоту, вечный мир и гармонию. Художники и ученые двигались разными дорогами к одной и той же цели (чисто шеллингианская мысль), жаждая причаститься внутренней гармонии. Лишь искусство (здесь подразумеваются также философские и научные истины) бессмертно и стоит неуязвимым над хаосом окружающего эмпирического мира, над мутным и бессмысленным потоком политических, общественных и экономических событий — преходящих и подлежащих заслуженному забвению. Шедевры искусства и мысли суть нерукотворные и вечные памятники творческой мощи людской; только они и запечатлевают минуты сверхчеловеческого прозрения в некие слои высшего бытия, обретающиеся по ту сторону быстротекущего и призрачного земного существования. Станкевич верил (подобно многим — особенно множившимся после очередного общественного фиаско; а в случае со Станкевичем, пожалуй, сказалось поражение декабристов), что человеку следует не желать внешних, общественных реформ, способных лакировать жизненную поверхность, но не более того, а стремиться к реформам внутренним, к духовным переменам; все прочее приложится, ибо Царство Небесное — гегелевский трансцендентный Дух — обретается внутри самого человека. Спасение приходит к нам через самосовершенствование; дабы познать истину, действительность и счастье, неотъемлемо важно учиться у доподлинно знающих: у философов, поэтов, мудрецов. Кант, Гегель, Гомер, Шекспир, Гете были гармоническими душами, святыми и мудрецами, видевшими то, чего толпе не увидать вовек. Лишь учение, непрерывное и неустанное самообразование дает человеку надежду заглянуть в их Элизий — ту единственную действительность, где разрозненные осколки, фрагменты вновь собираются вместе и делаются первоначальным целым. Лишь умеющие достигать этого благодатного прозрения поистине мудры, добры и свободны. Гнаться за материальными, житейскими благами — любыми общественными реформами, политическими целями — значит гнаться за призраками, преследовать миражи, питать ложные надежды, готовить себе разочарование и злополучие.
Всякий русский, меж 1830-м и 1848-м годами бывший молодым идеалистом или просто не чуждавшийся ничего человеческого и страдавший при виде окружающих общественных условий, с облегчением слышал: ужасающие невзгоды российской жизни — кромешное невежество и бедность крепостных, малограмотность и лицемерие священнослужителей, продажность, никчемность, жестокость и своеволие правящих классов, мелочность, холопство и бесчеловечность купцов и лавочников — короче сказать, вся варварская система — были, согласно западным мудрецам, лишь пузырем на жизненной поверхности. Все это, в конечном итоге, представало неминуемыми и не имеющими значения свойствами призрачного земного мира; и если поглядеть на него с достаточной высоты, будет понятно: все это не тревожит глубинной гармонии. Тогдашняя метафизика изобилует музыкальными терминами. Вам говорили: если просто слушать случайные, отрывочные звуки, производимые отдельным музыкальным инструментом, их можно счесть неприятными, бессмысленными, бесцельными; но если вы знакомы со всем произведением и внимаете ему, исполняемому оркестром от начала и до конца, то разумеете: ноты, казавшиеся произвольными, сливаются с другими нотами, образуя гармоническое целое, утоляя ваше стремление к истинному и прекрасному. Это своего рода перевод прежних научных методов истолкования на язык эстетики. Спиноза и некоторые рационалисты восемнадцатого столетия учили: ежели вы будете в силах постичь устройство вселенной (одни говорили: пользуясь метафизической интуицией; другие вещали: распознавая во вселенной математический или механический порядок), то прекратите биться лбом о стену — поймете: все, существующее в действительности, неизбежно существует где нужно, когда нужно и в том виде, в каком нужно — являя собою часть разумного порядка, именуемого космической гармонией. Коль скоро вы это увидите — обретете внутренний мир и покой, ибо не сможете, будучи разумным человеческим существом, бесцельно бунтовать и роптать, созерцая неизбежный, логически обоснованный миропорядок.