ЖАНРЫ

Танах и мировая поэзия. Песнь Песней и русский имажинизм

Синило Галина Вениаминовна

Шрифт:

Показательно, что любовь понимается поэтом как состояние на пределе сил и возможностей, как соединение обновления, потрясения всего человеческого существа и наказания, страдания, как предельная самоотдача, самопожертвование, самосожжение. В финале возможно усмотреть скрытые аллюзии на Песнь Песней, где любовь уподобляется огню (пламени) Божьему, где обильно присутствует топика, связанная с лилиями.

Топос «лилия» («лилии») является одним из устойчивых в любовной лирике Мариенгофа. Лилии ассоциируются с тонкими, сплетенными или заломленными руками возлюбленной («Дай же, дай холодных белых рук твоих, Магдалина, плети» [210]), а также с поэтической лирой и весной, когда пробуждаются вместе любовь и вдохновение:

Откуда, чья это трогательная заботливость — Анатолию лилии, Из лилий лиру, Лилии рук/ [216]

Лилии ассоцируются также с глазами возлюбленной, и потому они неожиданно становятся синими:

В вазах белков вянут синие лилии, Осыпаются листья век, Под шагами ласк грустно шурша. [240]

Обилие библейских образов, аллюзий и реминисценций связано у Мариенгофа, как и у других имажинистов, с острым ощущением катастрофичности времени, несущего грозные и неясные перемены, надежду и ужас:

Каждый наш день — новая глава Библии. Каждая страница тысячам поколений будет Великой. Мы те, о которых скажут: «Счастливцы, в 1917 году жили». А вы всё еще вопите: «Погибли!» Всё еще расточаете хныки! Глупые головы, Разве вчерашнее не раздавлено, как голубь Автомобилем, Бешено выпрыгнувшим из гаража?! [203]

Приветствуя перемены, уповая на преображение мира («Что убиенные!.. // Мимо идем мы, мимо — // Красной пылая медью, // Близятся стены // Нового Иерусалима» [201]), поэт одновременно с плохо скрываемым ужасом осознает, насколько сместились все человеческие понятия и представления, извратились подлинные духовные ценности, как «кровью плюем зазорно // Богу в юродивый взор. // Вот на красном черным: // „Массовый террор“» [197], как вновь, растиражированная, повторяется евангельская история:

Твердь, твердь за вихры зыбим, Святость хлещем свистящей нагайкой И хилое тело Христа на дыбе Вздыбливаем в Чрезвычайке. Что же, что же, прощай нам, грешным, Спасай, как на Голгофе разбойника, — Кровь Твою, кровь бешено Выплескиваем, как воду из рукомойника. Кричу: «Мария, Мария, кого вынашивала! — Пыль бы у ног твоих целовал за аборт!..» Зато теперь: на распеленутой земле нашей Только Я — человек горд. [202]

Финальное эпатирующее четверостишие звучна как вариация знаменитого ницшеанского «Бог умер», как признание, что прежние ценности рухнули. Не случайно имя Ницше возникает в цикле «Слепые ноги» (1919) после горького признания в том, что «надо учить азы // Самых первых звериных истин» [220]:

Жилистые улиц шеи Желтые руки обвили закатов, А безумные, как глаза Ницше, Говорили, что надо идти назад. [220]

Вновь и вновь в стихотворениях Мариенгофа, написанных в 1918–1920 годах, варьируется мотив гибели Бога, нового Распятия, разлития моря человеческой крови:

Опять Иисус на кресте, а Варавву Под руки и по Тверскому… Кто оборвет, кто — скифских коней галоп? Поющие марсельезы смычки? [198]
Толпы, толпы, как неуемные рощи, В вороньем клекоте, — Кто-то Бога схватил за локти И бросил под колеса извозчику. Тут и тут кровавые сгустки, Площади как платки туберкулезного, — В небо ударил копытами грозно Разнузданный конь русский. [203]
Багровый мятежа палец тычет В карту Обоих полушарий: «Здесь!.. Здесь!.. Здесь!..» В каждой дыре смерть веником Шарит: «Эй! к стенке, вы, там, все — пленники…» И земля, словно мясника фартук, В человечьей крови, как в бычьей… «Христос Воскресе!» [204]

Только в этом контексте восприятия революционной действительности, соединяющего восторг и ужас, возвышенное и страшное, прекрасное и безобразное, можно относительно объективно интерпретировать специфику преломления темы любви в поэзии Мариенгофа, и преломления прежде всего через призму библейских смыслов, библейской топики. Точнее, поэт эпатирующе, как и остальные имажинисты, соединяет грубую обыденность, нарочитую сниженность образов и интонаций с высоким библейским пафосом, парадоксально скрещивает профанное и сакральное. Так, например, очень показательно начало стихотворения «Днесь» (1918):

Отчаяние Бьется пусть, как об лед лещ; Пусть в печалях земли сутулятся плечи. Что днесь Вопь любви, раздавленной танками?.. Головы человечьи, Как мешочки Фунтиков так по десять, Разгрузчик барж, Сотнями лови, на! Кровь, кровь, кровь в миру хлещет, Как вода в бане Из перевернутой разом лоханки, Как из опрокинутой виночерпием На пиру вина Бочки. [201]

Поэт вопрошает: «Что днесь // Вопь любви, раздавленной танками?..» Именно так — «вопь», как неологизм от глагола «вопить» — вместо традиционного «вопль». Любовь — в самом широком смысле этого слова — кажется абсолютно избыточной, бесполезной и смешной в мире насилия и крови. Горько-саркастический вопрос о том, зачем в этом мире нужны любовь и поэзия, лейтмотивом проходит через всю поэзию Мариенгофа: «О какой там поэты музе, // Когда в музеях // Когда в музеях любовь под рубрикой?» [208]; «Каким, каким метеором, Магдалина, // Пронеслись мы // Над землей, голодным воющей волком?.. // Разве можно о любви, как; Иисусик, вздыхать?» [212] и т. п.

И, наконец, совет себе: Какой же ты глупенький, Анатолий, — Им бы совдепы, А не твоей любви автомобильные фонари. Уйди, спрячься, как паровоз в депо, — Там чини отчаяния оси, Дней буфера… В холоде мартовского утра бронза осени, Октябрьских туя веера. [215]

Однако в итоге, как выстраданная истина, звучит: «Любовь (вся на один манер, // Всё в тех же перепевах), // Ты никогда не канешь в Лету» [267]. Любовь оказывается спасительным якорем в мире крови и безумной пошлости, «любовь нам согревает печи // И нежность освещает дом» [266].

Поделиться с друзьями: