ЖАНРЫ

Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:

— Эстебан — это тот, кто делает ром?

— Тот самый. И ещё кое-что. Контрабанда, но ты не спрашивай. Чем меньше знаешь, тем спокойнее спишь.

Джек усмехнулся. Его сны стали не такими страшными. Вода. Холод. Голубой свет. Женские глаза. И звук — тонкий, пронзительный, похожий на свисток.

Он просыпался в поту и долго сидел на пороге хижины, глядя на море. Оно было спокойным, но не давало ответов.

В августе однажды Джек впервые попросил бумагу.

— Зачем? — удивилась Элена. — Ты умеешь писать?

— Немного. Но мне нужно нарисовать…

Она дала ему кусок серой обёрточной бумаги — единственный, какой нашёлся в хижине. Джек отточил ножом уголёк из очага, сел у двери, где было больше света, и начал водить по бумаге. Сначала выходило плохо. Пальцы отвыкли, линии дрожали. Но постепенно память тела вернулась — как возвращалась к мышцам способность ходить. Уголёк заскользил увереннее. Он рисовал не глядя. Просто позволял руке вспоминать. Через час на серой бумаге появилось лицо. Глаза, нос, губы, волосы, уложенные в сложную причёску. Серьги в ушах. Тонкая шея.

— Красивая, — сказала Элена, заглядывая ему через плечо. — Это Роза?

— Да.

— Ты хорошо её помнишь.

— Я не помню некоторых подробностей, но её лицо запомнилось очень отчётливо... — Джек провёл пальцем по рисунку, стирая лишнюю сажу. Потом повесил рисунок на стену хижины, рядом со своим гамаком. И каждый вечер, перед сном, смотрел на него пытаясь вспомнить. Иногда приходили обрывки: смех, музыка, красное платье. Но стоило ему приблизиться к тому моменту — к воде, к холоду, — как память обрывалась, оставляя только боль в груди и пустоту в голове. В сентябре Карлос привёз газеты. Это случилось в начале месяца. Эстебан, контрабандист, навестил остров на своей шхуне “Сан-Мигель” привёз мешки с мукой, сахар, соль, табак и пачку старых газет из Сан-Хуана. Карлос взял их, чтобы было во что заворачивать рыбу, и случайно наткнулся на заголовок, на первой странице одной из них. Он не умел читать по-английски, но без перевода понял английское слово: “Титаник" и апрель, 1912 года. Какие были выделены большим, жирным шрифтом вместе с другими буквами каких он не знал.

— Смотри, — сказал он, протягивая газету Джеку. — Здесь написано, что-то про большой корабль. Ты понимаешь?

Джек взял газету. Руки дрожали. На первой странице, крупными буквами, было напечатано: "Вероятно, более 1200 человек погибли при гибели гигантского парохода "Титаник”—ниже шёл текст, что в результате столкновения его с айсбергом, корабль затонул и много людей погибло. Он читал и не верил своим глазам. Вот оно название корабля какое он не мог вспомнить —"Титаник”. Судно, на котором они плыли и которое должно было доставить их в Нью-Йорк.

— Это тот самый, — сказал он дрогнувшим голосом. — Тот, на котором я был.

— Ты уверен в этом? — переспросил Карлос.

— Да. — Джек опустился на скамью. — Он ударился об айсберг. В середине апреля.

— То есть получается ты сумел, каким-то неведомым способом преодолеть практически 1,400 миль и попал сюда? Как это возможно?

— Я не знаю, — пожал плечами Джек.— Но ты сам видел обморожения на моей коже, так что я ничего не придумал.

— Ты не просто выживший, — сказал Карлос. — Ты тот, кого море отдало. Это разные вещи.

Джек пробежал глазами статью. Список спасённых был на пятой странице, мелким шрифтом. Он водил пальцем по строчкам, и сердце стучало так сильно, что, казалось, вот-вот выскочит. Пассажиры первого класса. Пассажиры второго класса. Пассажиры третьего класса. Женщины и дети в первую очередь. Он искал её имя. Роза Дьюитт Бьюкейтер…Но газета была старой, трёхмесячной давности, и списки были неполными. Вместо имён — только цифры: столько-то спасено, столько-то погибло, многие не опознаны. Розы в списке не было. Или была, но он пропустил. Или её не внесли. Или она не выжила.

— Я не знаю, — сказал он, откладывая газету. — Я не знаю, жива она или нет.

— Тогда верь, — повторил Карлос. — Верь в то, что она жива. Другого у тебя всё равно нет.

Джек вышел из хижины. Море было спокойным, золотым в лучах заходящего солнца. Он смотрел на него и думал о том, что где-то там, за горизонтом, есть Нью-Йорк. И в Нью-Йорке, возможно, есть она. Он не знал, как её найти. У него не было денег, не было документов, не было даже направления, где её искать. Он заставил себя успокоиться. Сначала — полностью поправиться. Потом — заработать на билет. Потом — отправиться на поиски. А до тех пор — жить. Как учила его Элена. Один день за раз. Он повернулся и пошёл в хижину, где на стене висело нарисованное углём лицо женщины, которую он любил. И которую, быть может, больше никогда не увидит.

Глава 7. Цена свободы

Октябрь 1913 года пришёл в Нижний Ист-Сайд холодным, сырым и беспощадным. Роза Доусон просыпалась теперь раньше, чем год назад. Не в пять тридцать, а в пять — потому что нужно было поймать свет, тот самый особый утренний свет, который она научилась ловить и беречь, как художник бережёт последний тюбик хорошей краски, приходил именно в этот час. Он вливался в её комнату сквозь грязноватое стекло — рассеянный, серебристо-розовый, какой бывает только в начале октября, когда небо ещё не решило, быть ли ему ясным или затянуться тучами. Именно в этом свете её акварели выходили лучше всего. Тени ложились мягко, контуры не резали глаз, а сами цвета — и без того не богатые, потому что краски она покупала самые дешёвые, в крошечном магазинчике на Канал-стрит, хозяин которого был добр и иногда давал ей в долг, — казались глубже и насыщеннее. Она вставала, нкидывала на плечи шерстяную шаль — ту самую, что подарила ей миссис Левин на прошлое Рождество, — и садилась к столу. Стол был маленьким, колченогим, накрытым куском старой клеёнки. На нём умещалось всё её хозяйство: жестяная кружка с кистями, три блюдечка, которые служили палитрой, стакан с водой, который приходилось менять по три раза за утро, и стопка бумаги. Бумага была разной — иногда нормальная акварельная, купленная на сэкономленные деньги, иногда просто плотная упаковочная, которую она выпрашивала у бакалейщика на углу. Разница была видна, конечно. На упаковочной бумаге краска растекалась иначе, хуже слушалась, норовила уйти в стороны. Но Роза научилась работать с этим — подстраиваться, находить в недостатке своё. Иногда упаковочная бумага давала такие случайные разводы, такие неожиданные переходы, которых она никогда не добилась бы намеренно. Она называла это про себя “счастливыми ошибками”. Рисовала она быстро, пока свет держался. Потом — завтрак. Овсянка на воде, стакан чая. Иногда, если повезло на рынке накануне, — хлеб с маслом. Это была роскошь, которую она позволяла себе не чаще двух раз в неделю. Потом — дела. Дела у Розы Доусон теперь были другими, чем год назад, и это было одновременно поводом для гордости и источником постоянной, тихой, зудящей тревоги. Она больше не работала в швейной мастерской. После того как мистер Абрамович взял её рисунки в галерею и несколько из них действительно продались, она решилась на шаг, который по меркам Нижнего Ист-Сайда граничил с безрассудством: уволилась и перешла на вольные хлеба. “Вольные хлеба” — это, конечно, было громко сказано. Скорее — вольный голод с редкими просветами. Но Роза держалась за этот выбор обеими руками, потому что впервые в жизни, настоящей жизни — не той, прежней, где всё было расписано заранее, — она делала то, что хотела. Схема её существования к осени тринадцатого года устоялась и выглядела следующим образом: утром — рисунки ( она рисовала от рассвета до восьми, иногда до девяти, пока свет позволял), потом — поход к Абрамовичу. Галерея располагалась примерно в полутора милях от её тенемента. Роза ходила пешком — экономила. Галерея занимала первый этаж старого здания, бывшую аптеку, и сохранила что-то от своего прошлого назначения: длинный прилавок вдоль одной стены, узкие высокие окна, запах старого дерева и льняного масла. Абрамович развесил работы так, как умел только он: не по школам и стилям, а по какому-то своему, одному ему понятному принципу — “по настроению”, как он сам говорил. Портрет чопорной старухи висел рядом с акварелью, изображавшей уличного фокусника. Пейзаж ночного порта соседствовал с детским рисунком, который он купил у какого-то мальчишки за пять центов. Роза поначалу думала, что это хаос. Потом поняла, что это — система. Люди останавливались перед такими странными соседствами, начинали разглядывать, задерживались дольше, чем планировали, и — иногда — покупали. В галерее висело сейчас пять её работ.

Одна — вид из окна её комнаты на рассвете. Крыши тенементов, трубы, пожарные лестницы и узкая полоска неба, в которой угадывался первый свет. Абрамович сказал, что это лучшая картина, которую она нарисовала, и повесил на самом видном месте. Роза сама не понимала, почему получилось именно так — она рисовала второпях, в плохом настроении, после ночи, когда снилась чёрная вода, и рука сама водила кистью, почти без участия разума. Может, поэтому и вышло так жизненно.

Вторая — портрет соседской девочки Анны, дочери польской семьи с четвёртого этажа. Анне было лет восемь, у неё были косички, большие серьёзные глаза и привычка жевать кончик косы, когда думала. Роза рисовала её три раза, пока не добилась того выражения, какого хотела: не детской беззаботности — её в Нижнем Ист-Сайде почти не водилось — а этой самой серьёзности, этого раннего, не по возрасту трезвого взгляда на мир.

Третья — ночной двор. Единственный фонарь, лужа после дождя, в которой отражается небо. Силуэт кошки на заборе.

Четвёртая — рынок на Хестер-стрит в воскресное утро. Это была самая сложная из всего, что она делала: много людей, много движения, много цвета. Она не могла, конечно, рисовать там прямо на улице — мешали толпа и суета. Но у неё была хорошая память на лица и детали, и она рисовала по памяти, вечером того же дня, пока картинка ещё стояла перед глазами живой. Абрамович долго молчал, когда она принесла эту работу. Потом сказал только: “Хестер-стрит я узнал сразу”. И взял её тоже.

Пятая — это была картина с Джеком.

Это был самый большой из его портретов. Она окончила рисовать его в сентябре, до этого долго, тщательно, не торопясь подбирала цвета к мазкам, чтобы портрет получился максимально реалистично. Она рисовала его по памяти — как всегда. Джек стоял на носу корабля, чуть обернувшись, с лёгкой улыбкой, которую Роза помнила в мельчайших подробностях: чуть приподнятый левый уголок рта, прищур, отчего казалось, будто он всё время смотрит на солнце. Ветер трепал его волосы. За его спиной угадывались горизонт и небо — не угрюмые, не апрельские, а яркие, живые, обещающие.

Поделиться с друзьями: