Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:
Абрамович смотрел на этот портрет долго.
— Вы его любили, — сказал он. Не спросил — сказал.
— Да, — ответила Роза.
— Он умер?
Она помолчала секунду.
— Да.
— Тогда понятно, почему он такой живой. — Абрамович поправил очки. — Мёртвых помнят иначе, чем живых. Живых забывают понемногу, со временем. Мёртвых — помнят навсегда, и они в памяти становятся лучше, чем были. Иногда — лучше, чем могли бы быть. Это несправедливо, но так устроена любовь. Роза ничего не ответила. Она не была уверена, что Абрамович прав. Джек в её памяти не стал лучше, чем был. Он остался таким же — живым, настоящим, иногда смешным, иногда упрямым. Она помнила, как он рисовал — сосредоточенно, закусив губу, забывая обо всём вокруг. Он не был в её памяти ни святым, ни легендой. Он был просто тем, кто сумел разбудить настоящие её чувства… И именно это было больнее всего. Портрет Абрамович повесил. И именно возле него люди останавливались чаще всего.
— Кто это? — спрашивали иногда.
— Человек, которого любила художница, — отвечал Абрамович с такой безмятежностью, будто это была самая обычная подпись к картине.
Деньги— вот о чём думала Роза большую часть своего времени, которое не занимало рисование. К осени тринадцатого года её доходы выглядели примерно так: за каждую проданную работу Абрамович отдавал ей половину цены. Маленькие рисунки уходили за доллар-полтора. “Хестер-стрит”он продал за три доллара. Портрет Джека висел и не продавался — Абрамович говорил, что за него нужно просить не меньше пяти, а это было много. Кроме галереи, у неё был хозяин лавки на Малберри-стрит, который брал её маленькие работы на продажу. Там цены были ниже — двадцать пять, тридцать центов за штуку. Зато оборот был живее: лавку посещали люди самые разные, и маленькие уличные сценки, и детские портреты брали охотно.
Итого в лучший месяц она зарабатывала около четырёх-пяти долларов. В плохой — полтора, а то и меньше. Рента — три доллара в неделю. Двенадцать в месяц.
Еда — при самой жёсткой экономии — ещё около трёх. Краски, бумага, кисти — непредсказуемо, но в среднем доллар-полтора. Итого только на самое необходимое — примерно шестнадцать долларов в месяц. А она зарабатывала пять. Разницу покрывала небольшая, всегда непредсказуемая, работа в самой галерее. Абрамович иногда брал её помочь — разобрать новые поступления, перевесить работы, поговорить с посетителями. Он платил за это от случая к случаю, по справедливости — когда было что платить. Иногда это были полтора доллара, иногда — просто ужин, который его жена, тихая молчаливая женщина по имени Циля, оставляла на плите в задней комнате. Роза ела этот ужин — суп, хлеб, иногда кусок отварной курицы — с такой признательностью, что Циля смотрела на неё с мягкой, немного грустной улыбкой и иногда заворачивала что-нибудь с собой. Но этого всё равно не хватало, чтобы свести концы с концами. В самые тяжёлые месяцы Роза занимала у Марии. Мария никогда не отказывала, хотя сама жила ненамного лучше. “Отдашь, когда продастся” — говорила она и махала рукой. Роза отдавала. Всегда. Это было для неё принципиально — отдавать. Долг давил на неё тяжелее, чем холод и голод вместе взятые. По прежнему, время от времени она думала о “Сердце океана”. Камень лежал там же у неё под матрасом, в носовом платке, завёрнутый в ещё один кусок ткани. Она доставала его редко — только ночью, в самые тёмные минуты своей жизни. Лежала и смотрела на него при свете луны, которая в ясные ночи добиралась и до её четвёртого этажа. Голубые грани блестели. Цену этого камня — она примерно понимала — она была такой, что Роза не смогла бы потратить её за всю оставшуюся жизнь, даже живя в роскоши. И одновременно он был абсолютно бесполезен. Принести его к ювелиру — значит начать разворачивать нитку, которая в конце приведёт к Кэлу. Она не хотела этого. Она не могла этого. “Сердце океана” было её тайной, её якорем, последним узлом, связывающим с прошлым, и трогать его она не собиралась. По ночам, когда не спалось — а не спалось ей часто, — она разговаривала с портретом Джека на стене.
— Сегодня продали “Двор”, — сообщала она шёпотом. — Доллар двадцать пять. Я купила масло и хлеб. Это был хороший день.
Или:
— Сегодня плохо. Мария говорит, что в их мастерской уволили троих девушек. На их место взяли других, те, что согласны на меньшую оплату труда. Я думала об этом весь день. Мне повезло, что я ушла оттуда сама. Или не повезло — не знаю ещё.
Или просто:
— Джек. Я очень устала…
Портрет молчал. Но Роза давно привыкла к этому молчанию. Оно не было пустым. Оно было тем же самым, что тишина в мастерской, когда все машинки вдруг останавливаются — не пустота, а пауза, в которой можно наконец услышать собственное дыхание. Господин Феликс Краузе появился в галерее Абрамовича в первых числах октября. Роза не знала его — прежде никогда не видела. Он пришёл в пятницу, во второй половине дня, когда в галерее почти никого не было: только старик Герман, который заходил каждую пятницу посмотреть на морские пейзажи и никогда ничего не покупал, и молодая пара — явно недавно приехавшие, судя по одежде, — которые долго стояли перед одной небольшой картиной с видом парка и наконец ушли, так ничего и не решившись купить. Краузе вошёл уверенно, как человек, привыкший входить в двери и не задумываться, открыты ли они для него. Роза в тот день помогала Абрамовичу — разбирала папку с новыми работами одного художника из Бруклина, молодого поляка по фамилии Войцик, которого старик собирался взять на пробу. Роза сидела на низком стуле в углу, держа рисунки на коленях. Краузе прошёлся по галерее, не торопясь, останавливаясь то у одной работы, то у другой. Роза почти не смотрела на него — только краем глаза, как привыкла смотреть за людьми, чтобы потом нарисовать по памяти. Потом он остановился напротив портрета Джека. Стоял долго. Минуты три, может быть, больше.
— Это чья работа? — спросил он наконец, не оборачиваясь.
— Моя, — ответила Роза. Голос вышел ровным, спокойным. Она не вставала.
Краузе обернулся. Посмотрел на неё — долго, внимательно, так смотрят не на человека, а на картину: оценивая, соображая. Ему было лет сорок пять — сорок семь. Высокий, плотный, в хорошем пальто из тёмно-серого сукна. Лицо широкое, с тяжёлой нижней челюстью, которую несколько смягчали неожиданно светлые, почти прозрачные серые глаза. Волосы тронуты сединой на висках. Ухоженные руки. Трость с серебряным набалдашником, которую он держал скорее для солидности, чем по необходимости.
— Вы художница, — сказал он. Тоже не спросил — сказал.
— Пытаюсь ею быть, — ответила Роза.
— Это портрет с натуры?
— Нет. По памяти.
— Он умер?
Роза поставила папку с рисунками Войцика на пол.
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что живых так не рисуют. — Краузе снова посмотрел на портрет. — Живых рисуют, стараясь поймать момент. Тут другое. Тут видно, было желание— сохранить. Это чувствуется.
Роза ничего не ответила. Это был, пожалуй, самый точный разбор её работы из всех, что она слышала, — включая сдержанные похвалы Абрамовича. И именно поэтому он ей не понравился. Что-то в том, как этот человек смотрел — сначала на портрет, потом на неё — вызывало у неё лёгкое, необъяснимое беспокойство. Не страх. Просто беспокойство. Как когда чувствуешь сквозняк, но не понимаешь, откуда он идёт.
— Меня зовут Феликс Краузе, — сказал он, подходя ближе. — Я занимаюсь торговлей — импорт, экспорт. Немного — коллекционирую. Немного — помогаю художникам, которых считаю достойными.
— Роза Доусон, — сказала Роза.
— Я знаю. Абрамович рассказывал. — Краузе посмотрел на её руки, лежащие на коленях. Роза заметила этот взгляд и почему-то убрала руки. — У вас ещё есть работы? Кроме тех, что висят здесь?
— Есть.
— Я хотел бы посмотреть.
— Это можно устроить через господина Абрамовича.
Краузе чуть улыбнулся — уголком рта, едва заметно. Улыбка была вежливой, но в ней читалось что-то, что Роза не сразу смогла определить. Снисхождение? Нет. Скорее — терпение человека, который привык получать то, чего хочет, и при этом не торопился.
— Конечно, — согласился он легко. — Через Абрамовича.
Он ещё немного постоял, купил одну небольшую работу — не её, а морской пейзаж другого автора — и ушёл. Роза смотрела ему вслед и не могла понять, почему этот визит оставил у неё на душе что-то похожее на остаточный привкус чего-то слишком сладкого.
Глава 8. Непристойное предложение
Абрамович за ужином — ( он иногда приглашал Розу к столу, когда она задерживалась до вечера), — сказал о Краузе несколько слов.
— Богатый человек, — сообщил он, намазывая масло на хлеб с той аккуратностью, которая говорит о человеке, пережившем голодные времена. — Сам из Гамбурга, двадцать лет в Нью-Йорке. Торгует тканями и ещё кое-чем. Коллекционирует картины известных и не очень художников, имеет намётанный глаз на, то что сейчас можно купить задёшево, а через несколько лет продать по двойной цене. Несколько домов имеет. Жена умерла пять лет назад. Детей нет.
— Он раньше приходил к вам?
— Раза три. Купил пару вещей. Серьёзный покупатель — платит, не торгуется.
— Он спрашивал обо мне?
Абрамович взял кружку с чаем. Чуть помолчал — ровно столько, чтобы Роза поняла: вопрос не застал его врасплох.
— Немного. Спросил, кто рисует портрет молодого человека. Я сказал — вы. Спросил, давно ли вы работаете. Я сказал — второй год. Больше ничего.
— Он хочет посмотреть мои работы.
— Я слышал. — Абрамович помолчал. — Краузе — человек с деньгами и вкусом. Это редкое сочетание. Если он захочет купить несколько ваших работ, это будет хорошо.
— Да, — сказала Роза. — Конечно.
Больше они об этом не говорили. Циля принесла ещё хлеб, разговор перешёл на другое, и Роза ушла домой в девятом часу, прошагав полтора мили по тёмным улицам, мимо фонарей, мимо шумных таверн. Дома она зажгла керосиновую лампу, поела хлеба с остатками картофельного супа, который с утра стоял на плите, и легла. За окном шумел ветер. Где-то хлопала незакрытая ставня. Сосед снизу кашлял — долго, надрывно, с тем характерным свистом, который Роза научилась узнавать и который пугал её: так кашляют, когда в лёгких уже поселилось что-то нехорошее. Она закрыла глаза и постаралась думать о завтрашнем рисунке — о том, как ляжет свет, какой угол выбрать, что оставить, а что убрать. Это помогало засыпать. Мысли о красках и линиях были мирными, предсказуемыми. Они не уходили в черноту. Почти не уходили. Краузе появился снова через неделю. На этот раз он пришёл специально к ней — предварительно договорившись с Абрамовичем, как и было условлено. В пятницу, в три часа дня. Роза принесла в галерею папку с последними своими работами — двенадцать листов, разных по размеру и сюжету. Краузе смотрел молча, неторопливо. Перекладывал листы бережно, придерживая за края, что само по себе говорило о привычке обращаться с бумагой правильно. Роза стояла чуть в стороне и наблюдала за его лицом — профессиональная привычка, которую она приобрела ещё в первые месяцы, когда поняла, что лица людей рядом с её работами сами по себе достойны быть рисунком. Его лицо не выдавало многого. Хорошо тренированное лицо человека, который вёл дела и умел не показывать, что именно его интересует. Но пару раз — у рисунка с рассветом над Ист-Ривер, и ещё раз у небольшого портрета миссис Левин — что-то в его глазах изменилось. Самую малость. Роза это заметила и мысленно отметила.