Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:
— Я предлагаю вам заботу и защиту, — ответил Краузе ровно. — В обмен на взаимность.
— Это называется содержанкой, — повторила Роза. — Независимо от того, как это формулируется.
— Называйте как хотите. Суть от этого не меняется.
— Суть меняется. — Роза отложила папку с рисунками. — Слово имеет значение. Особенно когда речь идёт о том, кем человек является.
Краузе смотрел на неё. В его глазах не было ни злости, ни смущения. Было — интерес. Живой, искренний. Будто она сказала что-то, что он не ожидал услышать, и это ему понравилось.
— Вы не боитесь говорить прямо, — сказал он.
— Я научилась, — ответила Роза. — За последние два года — научилась многому, чему меня не учили раньше. В том числе — называть вещи своими именами.
— И что же это такое — “своими именами”?
— То, что вы предлагаете, — это сделка. Моя свобода в обмен на тепло и еду. Я уже однажды была в такой сделке. Она называлась “помолвка” с человеком какой делал мне похожее на ваше предложение, но суть была та же. Я ушла из неё. — Роза взяла папку снова. — Я не вернусь в неё ни в каком другом виде. Краузе молчал несколько секунд. Потом кивнул — медленно, как человек, который принимает итог торгов, даже неудачных.
— Я слышу вас, мисс Доусон.
— Хорошо.
— Я не обижен, — добавил он. — И не собираюсь переставать покупать ваши работы. Это было бы мелко.
— Я рада, что вы так думаете, — сказала Роза. — Потому что мои работы хороши, и было бы жаль, если бы ваше решение о них зависело от моего.
Краузе снова улыбнулся — на этот раз чуть шире, чем раньше.
— Вы удивительная женщина, Роза Доусон, — сказал он. — Откуда вы взялись такой?
— Издалека, — ответила она. — Очень издалека.
В эту минуту из-за двери появился Абрамович с охапкой рам. Разговор закончился. Краузе перешёл к старику, они стали говорить о делах. Роза взяла свою папку и отошла к окну. За стеклом шёл снег. Она смотрела на него и чувствовала в груди что-то, что не сразу смогла назвать. Не торжество — это было бы слишком громко. Скорее — твёрдость. Та самая, которая копилась по капле с апрельской ночи тринадцатого года, прибавляя каждый раз, когда она не сдавалась. Не сдалась холодной воде. Не сдалась голоду и болезни. Не сдалась Кэлу — тогда, в порту, когда могла окликнуть его. И вот теперь — не сдалась этому. Сделка была невыгодной. Краузе предлагал тепло — настоящее, физическое, в красивом доме с хорошей едой и светлыми окнами для рисования. И она отказалась. Разумный человек мог бы сказать, что это глупость. Но Джек когда-то тоже сказал что-то глупое. “Если ты прыгнешь, я прыгну следом”. И именно это изменило всё.
Роза прижала папку к груди и смотрела на снег.
— Ты бы одобрил, — прошептала она едва слышно. — Правда ведь?
Снег шёл, не отвечая. Но молчание было хорошим. Тёплым. Своим. В марте у неё купили сразу четыре работы — две в галерее Абрамовича и две в лавке на Малберри-стрит. Это был самый удачный месяц за всё время. Она заплатила ренту, купила нормальной еды — мясо, овощи, свежий хлеб, — и новых красок. Хороших, не дешёвых. Первый раз за долгое время. Мария пришла в гости, принесла вино и сладкие пирожки, и они сидели на подоконнике вдвоём, болтая ногами в пустоту, как дети.
— Я горжусь тобой, — сказала Мария. — Ты знаешь это?
— Знаю, — ответила Роза. — И я горжусь тобой тоже.
— Мной не за что.
— За то, что ты была рядом. В самые плохие ночи. Это стоит очень многого.
Мария взяла её за руку. Они сидели так молча, пока внизу на улице не затеяли ссору двое мужчин и не пришлось закрыть окно. Весна пришла медленно — сначала просто капель, потом запах земли под тающим снегом, потом первая трава между камнями мостовой. Роза рисовала её — маленькую, упрямую, пробивающуюся сквозь всё, что мешало. Хотела назвать рисунок “Нижний Ист-Сайд”, но потом передумала и оставила просто “Апрель”. Вечером, перед сном, она смотрела на стену, где теперь висел новый портрет Джека — тот, что был со спины и в профиль, — думала о том, что прошло уже два года. Два года с той ночи, как она простилась с Джеком отпустив его тело в чёрную бездну океана.
— Я всё ещё здесь, — сказала она тихо. — И мне кажется, я понимаю теперь, что значит “жить”. Она выключила лампу и легла. В темноте за окном гудел весенний ветер с Ист-Ривер. Он не был холодным. Он пах чем-то новым — чем-то, у чего ещё не было имени, но что было, несомненно, настоящим, то что должно было принести перемены.
Глава 9. Потери мистера Хокли
Нью-Йорк, апрель — декабрь 1912 года.
Пароход “Карпатия” вошёл в порт Нью-Йорка вечером восемнадцатого апреля. Кэлвин Джеймс Хокли-младший стоял на палубе первого класса и смотрел на огни города с таким выражением лица, с каким смотрят на поле битвы после того, как сражение уже проиграно: не с болью, а с тем особым, оцепеневшим спокойствием, которое приходит, когда боль ещё не добралась до сознания, но тело уже знает, что случилось что-то непоправимое. Он был жив. Это было, пожалуй, единственным бесспорным фактом из всего, что произошло за последние двое суток. Он выжил — позорно, как он сам это про себя формулировал в те редкие минуты честности, на которые был способен. Он воспользовался моментом, увидев одиноко стоящего, плачущего ребёнка, на палубе, какого родители в суматохе потеряли, а может и сознательно оставили пытаясь спастись сами, с ним забрался в шлюпку, назвавшись его отцом. Он сидел в лодке, завернувшись в чужое одеяло, спасённый им ребёнок согретый теплом взрослого, уснул у него на руках и не слышал крики бултыхающихся в ледяной воде людей— сначала громкие, потом всё тише, потом совсем никакие. Хокли не смотрел в сторону этих криков. Он смотрел вперёд, в темноту, туда, где должен был быть горизонт. Кэл умел смотреть вперёд. Это было, наверное, его главным талантом. На “Карпатии”, он тут же сплавил ребёнка какой-то женщине с напускной грустью сообщив, что у этого ребёнка на его глазах погибли родители и он теперь сирота. После этого сразу потерял интерес к нему. После всех процедур оформления ему дали каюту — небольшую, не чета тем, к которым он привык на “Титанике”, но с кроватью и умывальником. Он лёг, не раздеваясь, и проспал почти сутки. Проснулся с головной болью и сухостью во рту, умылся, велел принести виски и выпил его медленно, глядя в иллюминатор на серую воду. Роза. Он думал о ней — но не так, как думают о человеке, которого любят и потеряли. Скорее так, как думают о деле, которое пошло не так, как планировалось. Роза была частью плана. Хорошей частью — красивой, с правильным происхождением, с матерью, которую легко было удержать в узде долгами. Роза была удобна. И теперь её не было. А ещё — ожерелье. Мысль об ожерелье пришла ещё на “Карпатии”, в первые же часы, и с тех пор не уходила. Она сидела где-то за виском, тихая и острая, как заноза. “Сердце океана” — сто двеннадцать карат, безупречный глубокий синий цвет, огранка, которой не было равных. К тому же согласно его истории, этот камень принадлежал, когда-то трём королям Франции. Людовик XIV носил его как символ власти. Людовик XV сделал его частью королевских регалий. Людовик XVI потерял его вместе с короной и головой. Кэл купил “Сердце океана", в марте 1912 года, в Париже через закрытую частную сделку у разорившегося французского аристократа виконта де Монфорза, за сто тысяч долларов. Он был последним представителем семьи, которая владела им почти век. Виконт продал фамильную драгоценность без торга. Ему нужны были деньги. А Кэл решив, что Роза ДеВитт Бьюкейтер будет его женой, хотел сделать ей предложение так, чтобы это запомнили все. Каждый получил то, что хотел. Камень был его инвестицией в брак, в положение, в определённый образ — богатого, щедрого, способного дать женщине то, чего она никогда не имела. И он сам же положил его в карман пальто, которое набросил на плечи Розе, взамен пиджака какой дал ей этот бродяга Джек. Машинально, второпях, в тот момент, когда “Титаник” уже шёл ко дну и нужно было думать о том, как спасти себя. И вспомнил об этом, только когда Роза проявив характер выпрыгнула из спускаемой шлюпки, чтобы воссоединиться с этим грязным оборванцем. Теперь, тот театральный жест с накидыванием ей на плечи своего пальто — казался ему чудовищной глупостью. Роза вероятнее всего утонула вместе с ожерельем. Сто тысяч долларов на дне Атлантического океана. Это была потеря, которую можно было перенести — он был достаточно богат для этого. Но сама мысль о ней жгла его с особой, иррациональной злостью, которую он не мог ни объяснить, ни унять. Руфь ДеВитт Бьюкейтер— мать Розы, как и положено потенциальной будущей тёще, спустилась с ним на пирс держа его под руку, со скорбным выражением на лице, так правильно и красиво, что Кэл на секунду поймал себя на мысли: она видно репетировала это выражение. Потом одёрнул себя. Женщина только что потеряла дочь. Единственную дочь.
— Кэлвин, — сказала она, когда они вышли за территорию порта.— Ты уверен, что Розы не было среди живых?
— Руфь, — сказал он и позволил ей взять его за руки. Её пальцы были холодными и сухими. — Я искал её. На “Карпатии”, в списках — везде. Её нет.
— Я знаю, — сказала Руфь тихо. — Я понимаю…Значит судьба такая…
Они постояли так секунду — двое людей, связанных несостоявшимся браком и общей утратой. Потом Кэл снова взял её под руку, и они пошли к экипажу. Руфь ДеВитт Бьюкейтер — урождённая Харпер, из старой филадельфийской семьи, которая к её сорока восьми годам растратила почти всё, что имела, — была женщиной умной, холодной и практичной за фасадом безупречных манер. Она любила Розу — по-своему, как любят вещь, в которую вложено много сил и которая должна была окупиться. Смерть дочери была для неё горем — но горем, осложнённым очень конкретными практическими соображениями. Роза была её билетом. Без Розы — и без состоявшегося брака с Хокли — Руфь оставалась с долгами, с домом в Филадельфии, заложенным трижды, и с пенсией, которой едва хватало на содержание одной приличной горничной. Кэл это понимал. И именно поэтому, несмотря на всё остальное, взял Руфь с собой.
— Вы поживёте у меня, — сказал он в экипаже. — Пока всё не уляжется. Вам не следует быть одной сейчас.
Руфь прижала к глазам платок.
— Вы очень добры, Кэлвин. Роза была бы рада знать, что вы...
— Не нужно, — перебил он — мягко, но твёрдо. — Не сейчас.
Руфь замолчала. Она умела молчать, когда нужно. Дом Кэла в Нью-Йорке стоял на Пятьдесят восьмой улице — пятиэтажный особняк постройки восьмидесятых, девятнадцатого века, с портиком и чугунными воротами, купленный ещё его отцом и переделанный им самим под собственный вкус: тёмное дерево, тяжёлые шторы, картины с охотничьими сценами и морскими видами. Прислуга — дворецкий Харрисон, повариха миссис Флетчер, горничная Нелли и двое слуг — были подобраны отцом ещё в одна тысяча восемьсот девяносто пятом году и с тех пор почти не менялись: Кэл не любил перемен в том, что работало исправно. Руфь заняла гостевую комнату на втором этаже — просторную, с видом на сад. Она распаковала вещи, повесила в гардероб свои чёрные платья и в первый же вечер спустилась к ужину с таким видом, словно прожила в этом доме всю жизнь. Кэл наблюдал за ней из-за стола и думал, что у неё замечательная способность обустраиваться в чужом пространстве, не оставляя ощущения вторжения. За ужином говорили немного. Кэл пил больше, чем ел.
— Вы должны отдохнуть, — сказала Руфь, глядя на него с тем выражением заботы, которое у неё никогда не было вполне искренним, но всегда было совершенным по форме. — Вы пережили страшное.
— Я в порядке, — сказал Кэл.
— Конечно. — Руфь промокнула губы салфеткой. — Завтра приедет преподобный Уоллес. Он хотел бы поговорить с вами о... о небольшой службе. В память о Розе. Я думаю, это было бы правильно.
— Устройте всё сами. Я доверяю вашему вкусу.
Руфь кивнула. Служба состоялась в следующую пятницу — небольшая, в приходской церкви. Пришло человек тридцать — знакомые семьи, несколько деловых партнёров Кэла, пара подруг Руфи. Говорили о Розе как о девушке доброй и красивой, обещавшей стать украшением общества. Кэл стоял в первом ряду с правильным выражением лица и думал о сталелитейном заводе в Питтсбурге, который нужно было проверить к концу месяца. Кэлвин Джеймс Хокли-младший был богат так, как бывают богаты люди, получившие деньги по наследству и сумевшие не только сохранить, но и приумножить их. Его отец, Кэлвин Хокли-старший, начал со сталелитейного производства в Пенсильвании — вовремя, удачно, в тот момент, когда страна строила железные дороги и стране была нужна сталь. К 1880 году у него было три завода, пакет акций в двух железнодорожных компаниях и особняк на Риттенхаус-сквер в Филадельфии. Кэл унаследовал всё это в двадцать три года, когда отец умер от инфаркта прямо за переговорным столом. Унаследовал и не растерял. Более того — расширил. К тридцати пяти, к моменту, когда он взошёл на борт “Титаника”, в его портфеле были: три сталелитейных завода в Пенсильвании и Огайо, пакет акций в “Пенсильвания Рейлроуд”, доля в двух угольных шахтах в Западной Вирджинии, несколько доходных домов в Нью-Йорке и Филадельфии, и контрольный пакет в небольшой страховой компании. Годовой доход с этого всего составлял около четырёхсот тысяч долларов — сумму, позволявшую жить так, как Кэл привык, и ещё откладывать. Он был умным деловым человеком. Не блестящим — блеска в нём не было никакого, — но основательным, терпеливым и жёстким там, где требовалась жёсткость. Он платил адвокатам, которые находили лазейки, и менеджерам, которые умели выжимать из рабочих максимум при минимуме затрат. Он не любил риск, но умел его просчитывать. И до весны двенадцатого года у него не было оснований считать, что что-то может пойти не так. Апрель 1912 года дал ему первые основания, когда он едва не погиб. Второе — показавшееся тогда самым незначительным — пришло в мае. Управляющий питтсбургского завода прислал телеграмму: рабочие требуют повышения зарплаты и сокращения рабочего дня с двенадцати часов до десяти. Кэл отправил телеграмму в ответ: “Отказать!” Рабочие объявили стачку. Стачка длилась три недели. Кэл приехал лично, посмотрел на закрытые ворота завода и на хмурые лица рабочих за ними — молодых и старых, с въевшейся сажей на руках, — и не почувствовал ничего, кроме раздражения. Он нашёл людей— так называемых штрейкбрехеров, какие согласились работать вместо бастующих, и переждал, пока стачка развалится. Стачку сломили. Производство возобновилось. Но время было потеряно. Контракт с одной из железнодорожных компаний — поставка стальных рельсов к октябрю — оказался под угрозой. Кэл нанял дополнительных рабочих, выплатил неустойку за задержку и закрыл квартал с убытком в восемнадцать тысяч долларов. Это было неприятно, но терпимо. Руфь к тому времени прочно обосновалась в его доме. Официально — она оставалась у него “до конца траурного периода”. Практически — никуда не торопилась. Кэл не гнал её: присутствие тёщи — пусть несостоявшейся — создавало некоторую видимость нормальности, которая была ему нужна. Общество смотрело на него с сочувствием: жених, потерявший невесту при таких обстоятельствах, — это трагическая фигура. Трагическая фигура вызывает симпатию, а симпатия в деловом мире иногда конвертируется в уступки и хорошие условия. Руфь умела быть полезной хозяйкой дома. Она общалась с прислугой, принимала визитёров, следила за тем, чтобы к столу всегда подавали правильно. Она носила чёрное с такой неизменной элегантностью, что Харрисон — дворецкий с тридцатилетним стажем — однажды сказал миссис Флетчер на кухне, что “вдовья госпожа держится лучше самого господина”. Миссис Флетчер согласилась. Кэл и Руфь завтракали вместе большинство дней. Он просматривал газеты и деловые письма, она пила чай и иногда говорила — о визитёрах, о погоде, об общих знакомых. Это было нейтральное, удобное существование двух людей, связанных общей потерей и общим интересом к тому, чтобы эта потеря не разрушила их положения в обществе. О Розе они говорили редко. Первые недели — немного чаще. Потом — почти никогда. Однажды, в начале июня, за завтраком, Руфь сказала:
— Я нашла в Филадельфии письмо, которое Роза писала своей подруге Хелен за несколько дней до отплытия. Она писала о вас. Хвалила ваш вкус в выборе ресторанов.
Кэл поднял глаза от газеты.
— Это всё?
Руфь чуть помолчала.
— Нет. Она писала, что надеется... что брак сделает её счастливой.
— Надеялась…— эхом повторил Кэл. Потом вернулся к газете. — Жаль, что не успела.
Руфь смотрела на него несколько секунд — с чем-то, что могло бы быть обидой, если бы она позволяла себе обижаться. Потом снова взяла чашку.