Титаник: Обманувший бездну
Шрифт:
— Сколько? — спросил он наконец, подняв взгляд.
— Это нужно обсуждать с господином Абрамовичем, — сказала она ровно. — Я продаю через него.
— Я понимаю. Я спрашиваю приблизительно — чтобы понять порядок цен.
— Небольшие работы — от доллара до двух. Портрет Джека — пять.
— Портрет Джека, — повторил он. — Это имя молодого человека?
— Да.
— Хорошее имя. — Краузе снова посмотрел на портрет на стене. — Я куплю его.
Роза сдержала первый импульс — сказать “нет”. Она не совсем понимала, откуда берётся это “нет”, и именно поэтому не сказала его вслух. Что она скажет Абрамовичу? Что не хочет продавать портрет этому конкретному человеку? Почему? У неё не было разумного ответа.
— Хорошо, — сказала она.
Краузе купил портрет Джека и ещё три небольшие работы — пейзаж, двор и портрет Анны. Заплатил без торга, как и говорил Абрамович. Роза получила свою половину — четыре доллара. Это были деньги за несколько недель работы в мастерской. Уходя, Краузе остановился в дверях.
— Мисс Доусон, — сказал он, — я хотел бы пригласить вас на обед. В следующую среду, если вы свободны. Я знаю приличное место в Мидтауне. Я хотел бы поговорить с вами о вашей работе.
Роза смотрела на него спокойно.
— Я ценю приглашение, — сказала она. — Но обычно я предпочитаю разговоры о работе здесь. В галерее.
Краузе кивнул — без малейшей обиды, словно принял это как ещё одно условие переговоров.
— Как вам будет угодно, — сказал он. — Тогда — может быть, в следующий раз.
И вышел. В ноябре похолодало. Роза смогла позволить себе купить уголь — на деньги от продажи своих рисунков и особенно портрета Джека. Последнее она осознала только вечером, когда огонь в маленькой печке загудел и по комнате пошло тепло. Она сидела у огня и думала об этом — о том, что тепло в её комнате этой зимой куплено на деньги от портрета человека, чья смерть в холодной воде она помнила каждую ночь. Это было странно. Не горько, не страшно. Просто странно. Как будто он помогал ей — из-за горизонта, из темноты. Она прижала ладони к горячим бокам печки и закрыла глаза.
— Спасибо, Джек, — прошептала она. — Ты и тут нашёл способ позаботиться обо мне. Краузе пришёл в галерею ещё раз в конце ноября. На этот раз купил два небольших рисунка, поговорил с Абрамовичем о каких-то других художниках и, уходя, снова обратился к Розе — коротко, не задерживаясь:
— Я вижу, что вы работаете много. Ваши работы делаются лучше. Это редкость — когда молодой художник не останавливается на достигнутом.
— У меня нет оснований останавливаться, — ответила Роза.
Краузе едва заметно улыбнулся этому ответу. Взял шляпу, поклонился и вышел.
Абрамович, перекладывавший в это время книги за прилавком, посмотрел на Розу поверх очков.
— Он хороший человек, — сказал старик.
— Я не сомневаюсь, — сказала Роза.
— Но?..
— Я не сказала “но”.
— Ты не сказала, — согласился Абрамович. — Но оно было. Я слышу “но” даже, когда его не произносят. Сорок лет в торговле.
Роза промолчала. Абрамович больше не спрашивал. Декабрь принёс снег. Нижний Ист-Сайд под снегом выглядел почти красиво — на несколько часов, пока снег не успевал превратиться в грязную кашу под ногами сотен людей и колёсами повозок. Роза рисовала эти первые утренние часы снегопада с почти болезненной торопливостью, зная, что красота исчезнет скоро. Она делала набросок за наброском, едва успевая: вот пожарная лестница, покрытая ровным белым слоем. Вот силуэты прохожих в снегу — серые, размытые, как тени. Вот ребёнок, задравший голову и ловящий снежинки ртом. Несколько декабрьских рисунков ушли хорошо. Один — почти сразу, в первую же неделю. Это был тот самый, с ребёнком и снегом: Абрамович повесил его на видном месте и назвал “Первый снег”— её купила молодая женщина — подарок к Рождеству, объяснила она, смущённо улыбнувшись. Роза получила доллар семьдесят пять. Это было хорошо. И всё равно не хватало. Январь был самым плохим месяцем. Снег лежал повсюду, тяжёлый, грязный, сырой. Уголь кончился раньше, чем она рассчитывала, — пришлось экономить на еде, чтобы купить ещё. Рисовать в холодной комнате было трудно: руки мёрзли, краска плохо ложилась на бумагу, пальцы немели, и линии выходили неверными. Роза похудела за эту зиму ещё больше. Мария, встречая её на лестнице, смотрела с беспокойством:
— Ты совсем стала прозрачная, Роза. Ешь нормально?
— Ем, — отвечала Роза. Это была правда. Она ела. Просто немного.
— Приходи на ужин в воскресенье. Мама сделает пасту. Много.
Роза приходила. Ела пасту — больше, чем собиралась, — и чувствовала, как тело благодарно принимает эту нехитрую, горячую, щедрую еду. Итальянки умели кормить. В этом было что-то почти материнское — то, как Мария накладывала ей ещё, не спрашивая, и отводила взгляд, делая вид, что не замечает, как Роза ест. В феврале Краузе снова появился в галерее. На этот раз он пришёл не в пятницу, а во вторник — в час дня, когда посетителей обычно почти не было. Абрамовича не было в зале: он ушёл на склад за новыми рамами и оставил Розу одну. Она стояла у окна и перебирала собственные рисунки — выбирала, что принести для продажи.
Краузе вошёл. Снял шляпу. Огляделся.
— Рад видеть вас, мисс Доусон, — сказал он. — Господин Абрамович здесь?
— Он скоро вернётся. Подождите, если хотите.
Краузе прошёл по галерее — не спеша, как человек, которому некуда торопиться. Остановился у места, где прежде висел портрет Джека. Теперь там был другой рисунок — Роза сделала новый, поменьше, с тем же сюжетом, но иначе. Этот Джек был нарисован со спины — он стоял у воды и смотрел вдаль, только голова чуть повёрнута в профиль.
— Это тот же человек? — спросил Краузе.
— Да.
— Вы не перестаёте его рисовать.
— Нет.
— Вы очень привязаны к этому образу, — сказал он. Без осуждения, просто констатируя.
— Да.
Краузе повернулся к ней. Посмотрел прямо. Роза не отвела взгляда — она давно научилась этому: смотреть прямо, не опускать глаза, не отворачиваться. Это было одним из первых уроков, которые преподал ей Нижний Ист-Сайд.
— Мисс Доусон, — сказал Краузе, — я хочу сказать вам кое-что прямо. Я человек, который не любит ходить вокруг да около. В делах и в жизни.
— Я слушаю, — сказала Роза.
— Вы талантливая художница. По-настоящему талантливая — не в том смысле, в каком говорят всем, кто умеет рисовать лучше среднего. В том смысле, в каком это встречается раз в несколько лет, и то если повезёт. — Он помолчал. — И при этом вы живёте в таких условиях, в каких человек с вашими способностями жить не должен.
— Откуда вы знаете, в каких условиях я живу? — спросила Роза. Голос вышел ровным, но в нём что-то натянулось.
— Абрамович рассказывал — не из злого умысла, просто в разговоре. И я вижу это сам. — Краузе сделал небольшое движение рукой — не указывая, но как бы обозначая. — Вы приходите сюда пешком в любую погоду. Вы работаете на любой бумаге, которую можете достать. Вы не едите, как следует. Всё это вижу.
— Это моё дело, — сказала Роза.
— Да, — согласился Краузе немедленно. — Безусловно. Я не говорю это с упрёком. Я говорю это как человек, которому небезразлично.
Роза подождала. Она уже знала — не умом, а каким-то более глубоким, телесным знанием, — что дальше будет что-то, к чему она должна быть готова. Краузе был умным человеком. Он не торопился. Он выстраивал разговор, как выстраивают сделку — медленно, терпеливо, закладывая одно на другое.
— Я живу один, — сказал Краузе. — У меня есть дом на Пятой авеню. Большой, хорошо обставленный. Там много места. Там тепло и светло — именно так, как нужно для работы. — Он снова посмотрел на неё — прямо, без уклонения. — Я не предлагаю вам ничего неприличного. Я предлагаю вам жизнь, в которой вы сможете работать, не думая о том, хватит ли вам на уголь.
— Что вы предлагаете в обмен? — спросила Роза.
Краузе не смутился. Он ждал этого вопроса.
— Компанию. Ваше присутствие. Разговоры за ужином. — Пауза. — И то, что люди называют близостью. Я говорю прямо, потому что думаю, что вы это цените.
Роза смотрела на него. В галерее было тихо. Снег падал за окном — мелкий, почти невидимый. Где-то на улице кричал газетчик.
— Вы предлагаете мне стать вашей содержанкой, — сказала она. Не вопросом. Просто словами, которые называли вещи своими именами.