Том 7. Конец века (1870-1900). Часть первая
Шрифт:
Эльзас и Лотарингия. В одном только вопросе Германия тщетно затрачивала свои материальные и духовные силы: она полагала, что победа санкционирует захваты, придает им характер законного владения; однако, несмотря на то, что со времени ее торжества прошло уже более тридцати лет, протест побежденных звучал в конце XIX века все так же громко. Искусными методами избирательных подтасовок Германия сумела свести число датских представителей Шлезвига к одному депутату; однако 150 000 датчан этого герцогства по-прежнему вовсе не были склонны признавать закон, вопреки их воле превративший их в пруссаков. Германия изгнала польский язык из церкви и школы и, пользуясь расточительностью польской поместной аристократии, отправляла в Познань немецких переселенцев; эти мероприятия обошлись очень дорого и оказались спорными по своим результатам; не упрочив ими своего господства, Германия только обострила вражду к немцам.
Но нигде сопротивление не носило более драматического и упорного характера, чем в областях, отторгнутых от Франции; здесь оно тем более замечательно, что не основывалось ни на различии языка, ни на различии религии, а единственно на противоположном представлении о международном праве.
Непосредственно после войны Пруссия, Ваден, Бавария заявили притязания на завоеванные области. Выставляя некое среднее положение, почти нисколько не задевавшее Пруссию, Бисмарк объявил их имперской областью (Heichsland) по закону 3 июня 1871 года и посулил жителям широкую автономию, а пока что правил страной по-диктаторски — указами, посылаемыми из Берлина. Эльзасцам все было не по душе в их новом отечестве: высокомерие аристократии, наглость офицеров, подобострастие подчиненных, пресмыкательство перед властью; им казалось, что грубая сила заставила их внезапно вернуться к далекому прошлому. Они задыхались в феодальном здании, куда их втиснули; огромным большинством они высказались за Францию (май 1872 г.); это была платоническая манифестация, на которую немцы — что явилось большой ошибкой с их стороны — ответили насилиями. Немцы изгнали французский язык из официального употребления, подчинили школы стеснительному надзору (февраль 1873 г.), основали Страсбургский университет и стали поощрять переселение немцев в Эльзас. Они с какой-то варварской поспешностью ввели воинскую повинность. О 1870 по 1875 год 100 000 молодых людей покинули страну. Количество уклоняющихся оказалось очень значительным, и жестокие кары, которые это постоянное сопротивление влекло за собой, поддерживали чувство ненависти.
Закон, которым введена была диктатура, устанавливал и срок ее прекращения, и хотя эльзасцы на выборах 1874 года подали голоса за целый ряд «протестующих», Бисмарк все же дал согласие на некое подобие конституции. Некоторые скептики основали при содействии кучки неудачников и честолюбцев группу автономии: зачем раздражать победителей, когда все равно приходится подчиниться им? Правительство предоставило автономистам поле деятельности в генеральных советах, затем в областной комиссии (Landesausschuss, 1874); автономисты несколько усилились, приобрели влияние в Нижнем Эльзасе. По необычной для Бисмарка наивности он отнесся к их успехам серьезно; полномочия областной комиссии были расширены; страна управлялась уже не присылаемыми из Берлина указами, а императорским наместником (Statt-halter) при содействии статс-секретаря (1879). Первый наместник, Мантейфель, к негодованию военных и немецких переселенцев, обращался с эльзасцами подчеркнуто вежливо; это был режим ухаживания (Kurmachen), режим заигрывания с местной аристократией. Эльзасцы, распознали ловушку и отнеслись к этим улещиваниям пренебрежительно;
Преемник Маптейфеля Гогенлоэ (1885–1894) вернулся к режиму строгости; он совершенно запретил пользоваться французским языком. А некоторые чиновники зашли так далеко, что запрещали французские надписи на надгробных памятниках. Когда серьезные затруднения в 1887 году навели на мысль о возможности разрыва между Францией и Германией, жители открыто выказали свою антипатию к притеснявшим их властителям. «Если вы пошлете в рейхстаг протестующих, — заявил Гогенлоэ, — вам придется самих себя винить за то, что общее возбуждение не уляжется». Этим заявлением он придал выборам характер плебисцита: 21 февраля 1887 года; почти без всякой пропаганды, без газет, во всех 17 округах избраны были сплошь «протестующие». Тогда страна подверглась настоящему террору: муниципальный закон 16 июня 1887 года уполномочил правительство назначать мэров в упорствующие общины, которые вынуждены были выплачивать этим мэрам содержание; под самыми вздорными предлогами изгнано было большое число эльзасцев, натурализовавшихся во Франции, даже Антуан, депутат города Меца; были закрыты самые безобидные общества; запрещено было пребывать в Эльзасе всем, кто имел хотя бы самое отдаленное отношение к французской армии; арестовывали людей, единственное преступление которых состояло в том, что они не скрывали своей привязанности к Франции, и имперский суд в Лейпциге после скандального судебного разбирательства присудил их ко многим месяцам заключения в крепости. Наконец, 22 мая 1888 года запрещен был доступ в «имперские провинции» (т. е. в Эльзас и Лотарингию) всем приезжим, у которых не было визированных в германском посольстве паспортов.
С уходом Бисмарка наиболее ненавистные и стеснительные из этих мер были отменены; перестали требовать паспорта, стало не так трудно получить разрешение на пребывание в обеих провинциях. Со своей стороны, и жители сочли бесполезным возобновлять манифестации, ни к чему не приводившие при состоянии Европы в то время; они решили, и совершенно правильно, что достаточно ясно выразили свое мнение.
Как ни щеголял Бисмарк по временам своим цинизмом, все же возникает вопрос, отдавал ли он себе ясный отчет в тех затруднениях, какие он готовил Германии, когда потребовал отторжения этих провинций от Франции. Предполагалось, что после первого момента растерянности население, в массе своей говорившее по-немецки, по привычкам и традициям во многом напоминавшее немцев, будет благодарно смелому хирургу, который отсек их от страны, находившейся в состоянии разложения. Эти расчеты были жестоко обмануты упорным сопротивлением побежденных, которое превзошло самые смелые ожидания и навсегда останется в истории человечества одним из благороднейших и удивительнейших примеров нравственного величия. Действительным может считаться только договор, принятый обеими сторонами: протестуя против того, что ее отдали Германии, Эльзас-Лотарингия отстаивала право и справедливость против торжествующей силы, а вместе с тем, показывая тщетность тех завоеваний, которые осуждаются человеческой совестью, в значительной мере способствовала предотвращению новой наступательной войны.
ГЛАВА XI. РОССИЯ
1871–1900
Положение в 1871 году. Первая часть царствования Александра II [191] закончилась в марте 1871 года Лондонской конференцией и отменой наиболее унизительных статей Парижского договора; с другой стороны — к этому времени уже были проведены все большие реформы, за исключением опубликованного в 1874 году закона о всеобщей воинской повинности. Внутреннее переустройство России казалось законченным. Но на самом деле дипломатический успех 1871 года был только платоническим: недалекому будущему суждено было показать, с какими великими трудностями русским еще предстояло столкнуться на Востоке, а в отношении внутренней политики дело шло не дальше надежд. Реформы, проведенные на бумаге, могли возыметь действие только при условии коренного изменения нравов, внезапного повышения русской культуры. А между тем, именно около 1870 года начинают сомневаться в том обновлении, на которое опрометчиво рассчитывали реформаторы 1862–1863 годов.
191
См. т. VI.
Отмена крепостного права еще не улучшила сколько-нибудь заметным образом положения крестьян. Обремененные выкупными платежами [192] , они были так же нищи, как и раньше; освобожденные от гнета помещиков, они все еще находились под гнетом «мира» — общины, и их свобода увеличилась в ничтожной мере. Что касается дворянства, то оно, после нескольких лет богатой жизни, которую ему доставила спешная реализация выкупных свидетельств, начало сильно ощущать экономические последствия уничтожения крепостного права. Рабочие руки, прежде даровые, теперь обходились дорого, в них ощущался недостаток; сократившиеся по своим размерам дворянские владения давали меньше дохода; число заложенных имений быстро возрастало, и сельскохозяйственный кризис, обострявшийся с каждым годом, подготовлял общий кризис, достигший разгара в 1880 году.
192
См. т. VI.
Точно также и административная реформа не дала всех тех результатов, которых от нее ожидали. Прежде всего, она осталась незаконченной, а начиная с 1866 года — года покушения Каракозова — множество исключительных, якобы временных мероприятий умалило значение новых учреждений. Даже там, где они функционировали беспрепятственно, уже оправдывалось положение, что всякая реформа управления, не сопровождающаяся улучшением нравов, обманчива. Только что созданные земства страдали пороками предшествовавшей им администрации; уже встречались дела о взятках и растратах государственных средств.
Развитие революционного духа [193] . Все эти разочарования не могли не возбудить в интеллигенции, т. е. в образованных классах, некогда с таким воодушевлением отнесшихся к реформам, глубокого недоверия к правительству и к тем методам, которыми оно пользовалось и которые привели к таким жалким результатам. К этому недоверию после первых проявлений реакции присоединилось сильнейшее раздражение. К 1870 году установилось мнение, что от правительственной инициативы нечего больше ждать, что царь и его чиновники не смогут и не захотят переделать самих себя, что поборников прогресса надо искать не в правящих кругах, а в случае надобности — предстоит выступить против них.
193
Редакция и издательство, чтобы не нарушать цельности изложения, дают необходимые пояснения, относящиеся к революционному движению в России, не в виде отдельной краткой статьи, а в виде подстрочных примечаний. Революционная мысль в России не замирала окончательно в течение всего царствования Николая. Прошло всего семь-восемь лет после декабристов, и мы видим уже молодого Герцена и весь его кружок и, дальше, кружок Станкевича, видим проникновение в Россию идей Сен-Симона, наконец, в сороковых годах — повальное увлечение молодой интеллигенции левым гегельянством с последовательно-революционными выводами из него. Революционное мышление Герцена, Белинского, их друзей оказало могучее влияние на младшее поколение, шедшее за ними. Кружок Буташевича-Петрашевского, выслеженный шпионами министерства внутренних дел во главе с Липранди и ликвидированный в 1849 году, увлекался идеями Шарля Фурье и Консидерана, мыслью о совершеннейшей недостаточности и даже бесполезности чисто политических перемен и революций, если они оставляют без изменения эксплуататорский строй, основанный на частной собственности. Жестокое обострение реакции, ознаменовавшее последние годы царствования Николая, на время исключительно сильно придавило умственную жизнь России. Но тут наступил крымский разгром, со времени которого начался новый резкий подъем общественной мысли и общественного движения. — Прим. ред.
Задолго до 1870 года значительная часть русской молодежи подпала под влияние самых передовых учений Запада. Герцен и Бакунин, уехавшие из России либералами, в изгнании быстро сделались революционерами — социалистами или анархистами [194] . В самой России в первые годы царствования Александра II Чернышевский и Добролюбов, несмотря на всю осторожность, с которой они из-за цензуры должны были высказывать свои мысли, были представителями и пропагандистами радикализма [195] . Под их влиянием создалось то поколение молодых людей, которых Тургенев окрестил именем «нигилистов». Сотни юношей и молодых девушек, резко ломая все русские традиции, как религиозные, так и семейные, уезжали за границу, чтобы получить в иностранных университетах научное образование, а главным образом — чтобы на свободе ознакомиться с запрещенными русским правительством учениями.
194
Анархистом сделался Бакунин. Герцен никогда анархистом не был. — Прим. ред.
195
Колоссальная роль в воспитании и поддержании революционных настроений в молодежи, выпавшая на долю Чернышевского и Добролюбова, является историческим фактом громадной важности. Своей борьбой против вульгарной политической экономии, своей проповедью против буржуазных условностей и против старого быта, своей полной протеста борьбой против либеральных «усыпителей», призывавших к примирению с самодержавием, Чернышевский со своим Современником направил мысль всего поколения в сторону революции и в сторону социализма. «Так вот в какой сук пошло наше дерево расти!» с недоумением, грустью и враждой говорил реакционер Василий Боткин и повторяли его более «либеральные» друзья, наблюдая повальное увлечение молодежи проповедью Чернышевского и идеями социалистического переустройства общества. Влияние Добролюбова не уступало влиянию Чернышевского. Добролюбов очень настойчиво, с неподражаемым литературным блеском и талантом разоблачал всю лживость, трусость, себялюбие выступавшего тогда с такой шумихой дворянско-буржуазного либерализма и очень прозрачно, несмотря на все цензурные рогатки, звал молодежь к революционным усилиям мысли и воли. Когда Добролюбов с ядовитым презрением обличает либерально болтавшего тогда на всех обедах и собраниях откупщика Кокорева, заморившего голодом целую партию своих рабочих, а потом еще рисовавшегося своим деликатным покаянием по этому поводу, то читатель думает не о Кокореве, а о том, что сколько ни болтай Кокоревы против самодержавного правительства и произвола, — но, освобождаясь от самодержавия, народ не должен забыть выбросить вон и самих либеральнейших Кокоревых. Когда Добролюбов пишет свою блестящую статью о Кавуре, читатель думает не об итальянском либерале, но о тех революционерах, которые, в течение десятилетий погибая на неаполитанских виселицах и в австрийских казематах, расчищали путь для успеха и славы Кавура, в полнейшей безопасности и комфорте прожившего всю свою жизнь. Когда Добролюбов приглашает читателя в статье Непостижимая странность оценить внезапность неаполитанской революции, то читатель думает вовсе не о короле Франческо, которого «обожали», пред которым «благоговели», трон которого так прочно охраняла и жандармерия и цензура и которого вдруг в один прекрасный день прогнали вон, — а о царе Александре, которого тоже до поры до времени обожают и охраняют. Свисток Добролюбова тоже навеки вошел в историю русской революционной публицистики. Славянофилы (Погодин) умиляются «доверием» русского народа. Добролюбов излагает это так: любим мы русский народ за его доверчивость, «без которой нам всем пришлось бы положить зубы на полку». Пишет Добролюбов статью о Тургеневском Накануне — и, сравнивая Россию с Турцией, где болгарин отомстил турецкому паше за надругательство, успевает ввернуть фразу, что у нас не допустили бы до мщения. В этом он видит разницу между режимом башибузуков и режимом жандармов Третьего отделения. Так неустанно, пользуясь любым предлогом и первым попавшимся случаем, будил Добролюбов революционное настроение и революционную мысль. — Прим. ред.
Впрочем, можно почти с уверенностью утверждать, что приблизительно до 1870 года для всей этой молодежи дело шло скорее о личной эмансипации, чем о политических или социальных преобразованиях. Но после 1870 года картина меняется. Парижская Коммуна облекла смутные чаяния русских эмигрантов в более определенную форму. «Не напрасно мы видели, как развертывалась ее трагедия», писал впоследствии революционер Лавров. Она казалась им вступлением к неминуемой социальной революции, которая охватит всю Европу. В университетах, особенно швейцарских — в Цюрихе и Женеве, русские студенты и студентки находились в сношениях с изгнанниками Коммуны и ревностно усваивали их учение до тех пор, пока петербургское правительство, обеспокоенное скоплением в Швейцарии революционных элементов, не приказало всем русским подданным, учившимся в швейцарских университетах, вернуться в Россию (1873).