Вне сценария: Чужой канон
Шрифт:
— I am not a hero.
— И слава богу, — ответил он. — Герои плохо кончают.
Он ушёл. Я убрал карточку, вылил пиво и вернулся к работе.
Стаканы сами себя не вымоют.
Воспоминания о прошлой жизни
Мне был всего годик. Я не помню лиц, но я помню ощущения. Запах хлорки, который впитывался в кожу, и холод железных кроваток. Окраина Донецка, 24-я больница. В коридорах — вечный полумрак и эхо шагов медсестер, которые разносили не лекарства, а приговоры.
Я был для родителей всем. Долгожданный, вымоленный, запланированный до каждой мелочи. Отец вкалывал на двух работах, чтобы у нас дома было «не хуже, чем у людей», чтобы мать могла позволить себе лучшие витамины. Она вынашивала меня, берегла каждый толчок внутри. Когда я родился, они светились. А потом… потом мир треснул.
ДЦП. Моё тело стало моим персональным адом еще до того, как я научился произносить слово «мама». Мышцы скручивало в тугие, каменные узлы. И врачи… боже, как же они «лечили».
Я чувствую это даже сейчас, сквозь новую кожу — фантомную боль от тех сотен уколов. Они тыкали иголками в мои сведенные судорогой ноги, беспощадно, раз за разом. Я помню этот звук: сухой хруст протыкаемой кожи и мой собственный крик, от которого садилось горло. Они думали, что стимулируют мышцы, а на деле просто превращали мои ноги в кровавое решето.
— Послушайте, голубушка, — донесся из коридора голос завотделением. Он говорил так буднично, будто обсуждал прогноз погоды, а не мою жизнь. — Ну что вы убиваетесь? Вы молодая, красивая. Зачем вам эта гиря на шее?
— О чем вы говорите? Это мой сын! — голос матери дрожал, в нем слышались слезы и сталь.
— Это не сын. Это набор органических сбоев, — отрезал врач. Я слышал, как он чиркнул ручкой по бумаге. — Он не жилец. Инфекция в таком состоянии — это финал. А если чудом и вытянем — будет «овощем». До конца дней будете подгузники менять и кашу в него заталкивать. Напишите отказ, государство позаботится. Родите себе нового, здорового. А этот… этот просто неудачная попытка природы.
В тот момент в палате пахло смертью и безнадегой. Я лежал в жару, в бреду, брошенный в инфекционку «доходить», пока врачи списывали меня со счетов. Для них я был статистикой, ошибкой в журнале регистрации.
Но они не знали моего отца. И не знали моего дядю. У тех был свой взгляд на «неудачные попытки».
В ту ночь в коридорах 24-й больницы было особенно тихо, пахло пролитым йодом и безнадегой. Система уже списала меня, я был просто «койко-местом», которое скоро освободится. Но у моей семьи был другой план. План, за который в те годы можно было реально уехать за решетку.
Я помню это как вспышку: сильные, пахнущие морозом и крепким табаком руки. Дядя действовал молча, с той армейской четкостью, которая не терпит возражений.
— Заводи. Живо! — приглушенный рык в сторону отца.
Тот стоял у входа в отделение, сжимая в кулаке ключи так, что костяшки побелели. Его лицо было серым, осунувшимся от бессонных недель. Мать прижимала ладони к губам, чтобы не закричать, когда меня буквально вырвали из-под капельниц, обрывая пластыри. Мы были ворами в собственной стране, кравшими собственного сына у смерти.
— А если поймают? Нас же посадят… — прошептала она, глядя на пустую кровать, где я только что лежал.
— Пусть садят! — отец обернулся, и в его глазах была такая ярость вперемешку с болью, что она замолчала. — Здесь он сгниет через два дня. Они его уже похоронили. А я своего сына хоронить не дам. Уходим!
Возле входа, рыча и выбрасывая клубы дыма в ледяной донецкий воздух, ждала старая красная «Нива». Машина, на которую копили годами, отказывая себе во всём. Она стояла в сугробах как маленькое багровое пятно надежды. Мы втиснулись в тесный салон, и он рванул с места так, что гравий из-под колес забарабанил по днищу.
— Куда теперь? — мать прижала меня к себе, пытаясь согреть своим дыханием.
— К тому частнику, про которого Володя говорил. Деньги есть. Я дом наш выставил на продажу. Аванс уже в бардачке.
— Дом? — она ахнула. — А жить где?
— В палатке будем жить! На вокзале! Мне плевать! Главное, чтобы малый встал. Я всё продам, и машину эту продам, и почки свои, если надо будет. Ты только держи его… держи крепче.
Тот врач не имел золотых табличек на дверях. Следующий месяц превратился в марафон боли. Это была не реабилитация, это была пытка ради спасения.
Меня растирали маслами докрасна, до того состояния, когда кожа горела. Мужики по очереди держали мои ноги, когда доктор разминал мертвые, каменные узлы мышц. Мой детский крик разрывал стены маленького кабинета, и мать каждый раз выбегала на улицу, захлебываясь слезами, не в силах это слышать.
— Еще раз, малый, давай… — шептал отец, вытирая пот со лба, пока я заходился в плаче от очередной судороги. — Терпи, сынок. Будешь ходить. Будешь бегать, клянусь тебе.
А потом в ход пошла та самая «синяя сыворотка». Врач набирал её в огромный шприц, и отец замирал, глядя, как лекарство уходит в мои истерзанные иголками мышцы.
— Это восстановит связи, — говорил врач, забирая пачку купюр — всё, что осталось от их семейного гнезда. — Но кости начнут расти слишком быстро. Он будет чувствовать, как его буквально распирает изнутри. Это адская боль для годовалого ребенка.
Это не сделало меня суперменом тогда. Нет. Это просто позволило мне быть. Я рос обычным парнем, и только шрамы на бедрах напоминали о том аду. Те точки от игл из 24-й больницы навсегда остались глубокими оспинами — память о том, как меня пытались «лечить» равнодушием.
Но именно та сыворотка, купленная ценой проданного дома, вколотая в мышцы, которые отец разминал своими огрубевшими руками, подготовила почву. Она сделала мой скелет стальной арматурой, а нервы — проводами, которые наконец начали работать как надо.
Фундамент был заложен. Красная «Нива», слезы матери и железная воля отца — вот из чего на самом деле ковалась моя суперсила. И ни один придурок в костюме из Нью-Йорка никогда этого не поймет.
После процедур я проваливался в тяжелый, липкий сон, больше похожий на обморок. Тело горело, кости гудели от вколотой химии, но в эти часы в комнате становилось непривычно тихо. Родители сидели рядом, боясь пошевелиться, вглядываясь в моё лицо в поисках хоть малейшего признака того, что судорога отступила.