ЖАНРЫ

Война, блокада, я и другие…
Шрифт:

Сколько мы прожили на берегу — не знаю. Потом нас погрузили в теплушки и повезли в Ташкент. От Гурьева до Ташкента путь оказался длинным. Подолгу стояли на остановках, и тогда повариха готовила на костре какой-нибудь обед из концентратов. Все же горячая пища. Но доставалось этого варева совсем понемножку. И только одна Наталка, девчонка моего возраста, ехидно поглядывая на всех, громко просила: «Тетя Надюша, подсыпь лопшеньки…» И тетя Надюша, не скупясь, подсыпала своей Наталке солидную добавку. А та, раскрасневшись, причмокивая и привлекая к себе внимание, нарочно роняла лапшу на землю, громко стучала ложкой и, демонстративно чмокая, уминала за обе щеки. Я не знаю, кем доводились друг другу повариха и девочка, но Наталка всегда обращала внимание всех на их близость и всегда хвасталась, что тетя Надюша даст ей все, что она захочет. Может, действительно правы были раненые, когда говорили про «жирные морды», разгуливающие по пароходу.

Теперь мы ехали в неизвестность, и, наверное, никто не знал, что с нами со всеми будет после госпиталя и после этой странной дороги. Куда едем? Зачем едем? Когда доедем?

Как-то от нечего делать мама стала рассказывать мне историю мальчика Гуинплена, которому компрачикосы разрезали рот так, что казалось, что он все время смеется. Прижавшись к маме, я с замиранием сердца слушала эту страшную историю. К нам стали подсаживаться соседи, а затем и другие обитатели вагона. Закончив один рассказ, она на следующий день начинала рассказывать другой, не повторяясь. Я смотрела на всех, как внимательно они слушают, и гордилась своей мамой, как много она всего знает и как интересно рассказывает. Эти посиделки как-то скрашивали нашу нудную дорогу. Они продолжались даже в Ташкенте, пока мы жили в вагонах и нас гоняли из одного тупика в другой, до расформирования госпиталя.

Эвакогоспиталь № 4949 Эвакогоспиталь плавучий — Войны проклятой урожай — Людских страданий тяжкий сгусток Вез на леченье в мирный край… Страшны плавучие палаты… Здесь все пропитано бедой, Здесь крики, ругань, боль и стоны Над искалеченной судьбой. В цене сухарь и самокрутка, И треугольничек письма, И фотокарточки из дома… Надежды прожитого дня. Здесь ненавистны самострелы, Здесь боль и тела, и души, Здесь искореженные жизни Жгут за собою корабли… Им по ночам кошмары снятся, Кричат и мечутся во сне… Здесь любят, плачут, ненавидят… Порой — завидуют себе. Им жизнь дарована судьбою, Но… впереди опять бои… И неизвестны и неясны Войны жестокие пути…
Моя Душа Стихи мои все об одном и том же, Но что поделать с памятью больной, С тем пережитым ужасом военным, С моей незаживающей Душой… Нам говорят, что нет Души на свете, Но я-то знаю, где она живет, Где давит, плачет, радуется, стонет И как она восторженно поет. Я знаю, как страдать она умеет, Сжимаясь болью судорожной в ком… Я знаю, отчего она немеет, Рыдая молча в уголке своем… Я знаю, как мгновенно холодея, Срывалась в пятки детская Душа… Я помню, как со мной она взрослела И делала разумною меня. Моя Душа меня учила жизни, Учила видеть, чувствовать, любить, Учила сострадать чужим невзгодам И в людях доброту боготворить. Я благодарна ей за беспокойство, Подвижничество в рвении своем… Она меня шпыняла и любила, Она была моим поводырем… Она, как колокол, трезвонит и тревожит, И будит совесть — память теребя, И мне дано судьбой, что было помнить, Пока живет во мне моя Душа… Ну а умрет… и мне не нужно жизни, Ведь от бездушных — все земное зло… Они нам лгут, что нет Души на свете Лишь потому, что Душ им не дано… Ведь их бездушность Мир войной терзала, Пытала голодом и страхом, и зимой… Мой город — стоик раненый, продрогший, С непобежденной гордою Душой…

Не Россия

Госпиталь наш почему-то занесло в Ташкент, и там его расформировали. Когда это случилось, я не знаю. Мы с мамой и двумя фельдшерицами сначала попали в высокогорный кишлак Курпу. И чего нас туда занесло! Там мы пасли кур. Ночью куры находились в большом амбаре, а днем мы выгоняли их пастись на лужайку. Но за курами постоянно охотились коршуны, и мы отгоняли их громкими стуками по ведрам, кастрюлькам и криками. Когда коршуну все же удавалось стащить курицу, мы примечали, где он сел. Обычно он не мог с курицей улететь далеко, и тогда мы лезли в горы, чтобы найти поклеванную курицу или ее остатки и отнести их раису-председателю. Если мы не находили объедки, раис очень кричал на нас и высчитывал из трудодней. Вообще, там было страшно. Иногда в Курпу приходили пограничники ловить дезертиров и всегда заходили к нам на чай с лепешками. У дезертиров, наверное, были свои дозорные, и они предупреждали о передвижениях и появлении пограничников, и дезертиры скрывались в горах. А к нам приходил кто-нибудь из аксакалов и строго предупреждал: если мы проговоримся пограничникам, что мужчины прячутся в горах, то нам «секир башка и нашей кровью кибитки мазать будут». Наверное, мама и фельдшерицы не выдержали, и мы решили оттуда уйти. Дороги мы не знали, и нас повел какой-то узбек, возможно, тоже из дезертиров. Им, наверное, тоже хотелось, чтобы нас в кишлаке не было, и нас даже решили попугать. Он вел нас страшными узкими горными тропами над пропастью и всю дорогу путал нас, что столкнет нас в эту бездну и никто и никогда нас не найдет или оставит нас где-нибудь на съедение шакалам. Страха мы натерпелись вдоволь. Он вывел нас на равнину и растворился странным образом. Странно, но в Курпу шли очень терпимой дорогой. Зачем он повел нас горными тропами?

Потом мы оказались в колхозе Янгиюль. Там мы собирали сахарную свеклу, яблоки и колоски после уборки хлебов. Там мама вылечила свою цингу хлопковыми орешками. Они оставались после обработки хлопковых коробочек и отделения ваты от орешков. Мама их жарила, и мы их грызли. Было вкусно и оказалось полезно. Там свирепствовала малярия, и я ее подхватила тоже. А хина и акрихин, которыми меня лечили, — горечь неимоверная.

Там почти все дети работали на полях. Работа была разная, куда отправлял бригадир. Нам давали план на день и за его выполнением следили очень строго. Но даже частые разносы бригадира за мизерный сбор колосков — мои босые ноги не могли приспособиться ходить по стерне, и я скулила от боли; бесконечная ругань за невыполненный план по сбору сахарной свеклы — у меня при наклонах очень кружилась голова и в глазах становилось совсем темно; обожженные ступни от непривычки ходить по раскаленной пыли, которая фонтанчиками выстреливала между пальцами при каждом шаге, и даже укус скорпиона — все это было мелкой платой за то наслаждение теплом, обилием солнца, запахом и вкусом узбекских фруктов, кукурузных лепешек, талкона и за приветливость людей, говоривших на незнакомом мне языке. Правда, язык я освоила очень быстро. И тогда я впервые узнала, что я — русская и что моя Родина — Россия. Это более старшие ребята всегда начинали разговор с фразы: «Когда мы жили в России…» Мне очень понравилось это слово — Россия. Но сама я о России почти ничего не помнила — может, потому, что я и не знала, что я когда-то жила в России, а может, у меня просто не было соответствующих знаний. И вот только теперь узнала здесь, в Узбекистане, что я русская и мой дом — Россия.

В Янгиюле я пошла в школу. Меня взяли, потому что я хорошо лопотала по-узбекски. Но это было неудачное решение. Девочки, по их обычаям, в школу не ходили, и я была одна среди узбекских мальчишек. Учитель недавно вернулся с фронта и постоянно отпускал в мой адрес разные насмешки, а когда раздавал тетради, то мне их не дал. Я напомнила о себе, но он прикрикнул, что мне пора в жены готовиться, а не сидеть среди мужчин с открытым лицом и в коротком платье. Я не помню, что именно я тогда сказала учителю в свои девять лет, но помню, как он рассвирепел, что женщина осмелилась перечить ему, мужчине, и двинулся на меня как танк. «Джаляп!» — крикнул он мне и попытался схватить меня. Джаляп — по-ихнему проститутка. Так они называли всех женщин, кто носил обычные, а не длинные платья. Я не знаю, что он мог мне сделать, но очень испугалась и бросилась к двери, но он успел закрыть ее щеколдой. И тогда под визг, топот и ржание мальчишек, которых я знала очень хорошо, я как ошпаренная успела выскочить в открытое окно. Благо оно было над самой землей. Мальчишки, поощряемые учителем, улюлюкали мне вслед. За сумкой в школу потом ходила мама. Сумка была разорвана, и в ней ничего не было. И конечно же, в школу я больше не ходила. К тому же я уже бегло читала, хорошо считала, могла рассчитаться за любую покупку, и это тоже очень злило учителя.

Но, вообще-то, мне нравилось в Янгиюле. Там так сказочно красиво цвели за дувалами бело-розовые сады на фоне ярко-голубого неба. Я была потрясена, когда впервые увидела поле, до горизонта покрытое ярко-красными маками. Лепестки у них были очень нежные. Они трепетали при дуновении ветра и меняли свою окраску от очень яркой до серебристо-алой. Это было как чудо, это было красотой ненаглядной.

Я поражалась тому, что если ящерицу поймать за хвост, то он останется у тебя в руках, а сама ящерица мгновенно исчезает. А потом оказывается, что хвост у нее отрастает снова. А когда меня однажды ночью ужалил скорпион, апа — наша хозяйка — отвела нас с мамой к бабаю, и он заговаривал мою коленку при помощи стального ножа. Помогло. Обошлось.

Летом все спят во дворе на земляном полу, на кошмах. Вокруг спального места поливают водой и затем окружают арканом. Это такая очень колючая из грубой шерсти толстая крученая веревка, чтобы через нее не могли перебраться разные ползучие твари — змеи, пауки, скорпионы и пр.

Там я увидела, как шелкопряды прядут свои разноцветные коконы. Потом узбечки их варят в больших казанах и затем разматывают их тоненькими нитями. Для этих червячков строят настилы с ветками и постоянно подкладывают много тутовых листьев. Червячки поедают их с неимоверной быстротой и очень быстро растут, а потом начинают вить вокруг себя коконы, которыми вскоре покрываются все ветки на настилах.

В холодное время все собираются вокруг сандала. Это квадратная, не очень глубокая ступенчатая яма, на дно которой кладут горячие угли. Затем идет ступенька, а за ней уже пол, устеленный кошмами или коврами. Сверху, с ножками точно по углам, ставят низенький столик и покрывают его ватным одеялом, и, садясь вокруг столика, все прячут ноги под одеяло, ставя их на ступеньку. И так греются и пьют чай с лепешками и талконом.

Все женщины непременно носят широкие длинные платья и длинные, зауженные книзу штаны, которые видны из-под платья. Я забыла, как они называются. Многие носят паранджу — темный длинный халат с пустыми рукавами, который надевают на голову. К нему есть накидка с густой волосяной сеткой, которая опускается на лицо, чтобы никто не мог видеть лица женщины. Бедненькие, как они не задыхаются там в жару в таком-то одеянии. Да еще и носят на голове разную поклажу, часто большую и тяжелую. Удивительно, как они ее не роняют. А все эвакуированные женщины носили обычные платья, и узбеки к этому относились плохо. Как-то в чайхану приехали артисты, и женщины были в коротких платьях, и узбеки ржали над ними — именно ржали, а не хохотали, и наклонялись так, делая вид, что заглядывают им под юбки, показывали на них пальцами и обзывали громко джаляпками (проститутками). На концерте были одни мужчины и вели себя очень разнузданно. Их женщины в общественные места не ходят.

А еще узбеки часто спрашивали, почему русские ругаются водой. Вначале я не понимала этого вопроса. Но когда я научилась быстро лопотать на их языке, поняла. Оказалось, что русское бранное слово «сволочь» узбеки произносят более мягко, как «суоличка», и тогда получается: «су» — «вода», «ол» — «возьми», «бери», «ичь» — «пей», «выпей», так что получается «возьми воду и пей». И конечно же, тут имела значение интонация, с которой русские произносили это слово. А как наши русские умеют ругаться, я уже знала из большого опыта общения со взрослыми. У узбеков более безобидные ругательства, не такие похабные, как наши. Наши ругательства стыдные.

Поделиться с друзьями: