ЖАНРЫ

Война, блокада, я и другие…
Шрифт:

Теперь у меня есть гуттаперчевый голыш [9] , и отец ворчит на меня, когда видит его рядом с моими книгами и нотами. Я молчу. Молчу — потому что, что бы я ни сказала, он отчитает меня за то, что я огрызаюсь. Поэтому дома я все время молчу. Может, еще и поэтому я очень люблю свои школы. На сегодняшний день у меня их было девять. Я не очень успевала к ним привыкнуть, и все же именно в школе мне почти всегда было спокойно.

Плакаты В школе на стенке прибили плакат: «Кто не работает — тот и не ест…» Значит, еще при рожденьи на мне Кто-то поставил крест?.. Меня поразила шальная догадка, Хотелось бы верить, что я не права. «Все лучшее — детям!» — тогда почему же Нам вымирать позволяла страна? Блокадное детство!.. За что наказанье? Что молот и серп не умели держать? И в назиданье нам кто-то придумал: «Не можешь работать — так нечего жрать!» Да, мы не могли, не умели работать — Блокадные Дети великой страны… Так почему же никто не придумал, Чтоб сразу с сохою рождались бы мы?.. Чтоб сразу с пеленок — за плуг… за лопату… Ведь «кто не работает — тот и не ест», А мы почему-то рождались нормально, Рождались, и сразу хотелось нам есть… Работа от рабства, от рабства и раб… Так мы ль не рабы с малолетства, с пеленок? А если ты немощен, болен иль стар? А если ты только ребенок? Раз нам по завету отказан кусок — Так что говорить о блокаде? А разве не рабство куска не иметь На старческом горьком закате?.. А нам государство долдонит с плакатов, Что «мы не рабы», что «рабы де — не мы». А я усомнилась… Не рабская ль доля — Заглядывать в рот всемогущей страны? И так ли уж, так ли она всемогуща, Коль голоден, нищ и запуган народ? Когда, вспоминая блокадное детство, Голодною судорогой сводит мне рот… Ведь мы умирали в холодных квартирах… А кто-то выбрасывал в мусор куски И, не стыдясь, торговал нашим Хлебом, И жизнь горожан обирал воровски… Ведь кто-то ж додумался жизни людские На ненасытность свою променять, На жадность слепую, на бессердечье, На горе чужом — свой карман набивать!.. А я никого не убила, не крала, Надеялась — мне умереть не дадут… А люди, что лозунги нам сочиняют, И Хлеб мой, и жизнь преспокойно крадут… Крадут не боясь, не стесняясь, не каясь… На плаху блокады швыряли людей… Мой город голодный — невинный заложник — Бессилен оплакать был столько смертей… И неработа — достойней работы — Тех дядей и тетей, что грабили нас… Которые лозунги нам сочиняли И предали город в ответственный час. Не надо плакатов! Нам лучше бы Хлеба В блокадные зимние, долгие дни… Свое мы еще отработать успеем! Не верю плакатам! Мы все же — рабы! Блокадные дети, невинные жертвы… Наследники лозунгов… Боже, спаси! Спаси мою глупую детскую Душу За то, что не верю в заботы страны…

9

Гуттаперчевый голыш — упругая гибкая кукла в виде маленького ребенка.

Елка

Вот и Новый, 1945 г. Тогда я училась в 396-й школе Кировского района. Для младших школьников устроили новогодний утренник. Елка была под самый потолок, пушистая и нарядная. Затаив дыхание, я разглядывала блестящие игрушки. А фонарики, флажки, хлопушки и цепочки мы клеили сами. После жути войны и полной беспросветности все вокруг казалось настоящей волшебной сказкой. Но я вспоминаю не саму елку, не сам праздник, а тот внутренний ужас, который мне довелось испытать…

Мы пели, плясали, читали стихи, водили хороводы. Было очень весело, и очень хотелось, чтобы праздник никогда не кончался. И все было хорошо, пока дело не дошло до подарков. Вначале было интересно, любопытно и забавно. Дед Мороз собрался раздавать подарки. Но под елкой их не оказалось, но он нашел там большое письмо, в котором было написано, что подарки лежат в кармане у пианистки. Все засмеялись, зашумели, захлопали в ладошки, и я с восторгом повизгивала вместе со всеми. Так было несколько раз. Подарки лежали во многих местах, пока в очередной записке прочитали, что подарки находятся в башмаке у Милочки… Дед Мороз стал звать всех Милочек к себе… Все Милочки весело и дружно побежали к Деду Морозу, а я похолодела… Сердце затрепыхалось, словно собиралось выскочить из меня. У меня было полуобморочное состояние. Я попыталась спрятаться за спины одноклассников, но они вытолкали меня вперед и стали подталкивать к Деду Морозу. А он как будто только меня и ждал. Всех Милочек усадили на пол и заставили разуваться… Сердце у меня оборвалось, шлепнулось в живот, и там сразу стало холодно. Мне сразу стало не нужно ни подарков, ни праздника, ни елки, ни Деда Мороза со Снегурочкой, которая кружилась вокруг нас, помогая сдергивать обувь. Я даже забыла про постоянно терзающий меня голод. И выхода из этого ужаса я не видела… сердце стучало все сильнее и сильнее. Мне казалось, что меня даже качает от этих ударов и все слышат его стук. Я думала, что оно вот-вот разорвется. Я знала, что подарков в моих опорках нет, все же я начала медленно, непослушными руками задирать свою зеленую штанину шаровар. Чулок у меня не было, и я обматывала ноги тряпками, которые попадали под руки в большом сундуке, стоявшем на кухне, куда еще с довоенных времен все жильцы складывали вышедшие из употребления вещи. И на этот раз одна нога у меня была замотана старым Зойкиным пионерским галстуком. И этого бы мне не простили. Да еще у меня не было и галош, и поскольку сшитые мамой из старого войлока полубурочки на войлочной же подошве промокали и никогда не успевали просыхать, то и ноги были постоянно мокрые. Естественно, и галстук в данном случае был мокрый и мятый. Это уже потом, после Нового года мне в школе выдадут ордер на ботинки. А в тот момент я с ужасом осознавала и свое преступление, и свой грядущий позор. Мне казалось, что весь тот кошмар длился бесконечно долго… Слава Богу, до позора не дошло. Наконец-то у одной из Милочек в валеночке нашли очередную записку, и кажется, именно после этой записки нашлись подарки. Все снова задвигалось, зашумело и закружилось своим чередом. Только для меня праздник закончился. Я была уничтожена внутренним ужасом. У меня дико кружилась и болела голова. Меня трясло и тошнило. Я даже не заметила, откуда появились подарки, что в них было, достался ли мне подарок и если достался, то куда он делся. Ничего этого я уже не помню. Я даже не помнила, как я добралась до дома, где было холодно и пусто. Тогда я еще не могла объяснить, что творилось у меня внутри. Мне было очень плохо, и мне было очень стыдно. Мучительно стыдно. И поделиться было не с кем. Мама была на работе. А так хотелось прислониться к кому-нибудь доброму, чтобы кто-нибудь пожалел, погладил по голове и утешил. Соседка — бабушка Даниловна умерла в блокаду, и стало некому сказать мне, как в блокаду: «Потерпи, все обойдется. Бог терпел и нам велел».

Я забралась в постель под одеяло и долго-долго плакала, пока не уснула.

Новогоднее потрясение …Смеясь, разыгрывали детские подарки На новогоднем утреннике в школе. И почему-то в обуви искали… И всех Людмил разули поневоле… И праздник елки для меня померк… Не смела с ног стянуть свои «ботинки»… И я умышленно запутала шнурки… И сглатывала горькие слезинки… На тощих ревматических ногах Взамен носочка был намотан галстук… Сейчас… сейчас меня разоблачат… И я шнурки запутываю наспех. Притворно долго с обувью возилась… И терпеливо ждущий Дед Мороз Большой ладонью, гладя по головке, Смеялся над моим потоком слез. Я от стыда и страха цепенела… Впервые в жизни, именно тогда, На фоне новогоднего веселья Узнала, что такое нищета… И это мне ненужное открытье Больным прозреньем стало для меня… И старый Зойкин пионерский галстук Мне пятки жег без дыма и огня… Остатки укороченного детства Вдруг испарились раз и навсегда… Доверчивое равенство ребячье Закончилось внезапно… не щадя… Чтоб еще пожить… Не буду плакать над собою, Я донесла свой Крест нелегкий… С моей распятою Душой Я продолжаю путь далекий. И что от жизни мне просить… Ведь я жива… жива и память… Путь будет долгий добрый мир, Чтоб Душу все-таки расправить. Пусть будут крылья, чтоб летать, А чтоб творить — путь будет разум, Здоровье, чтоб еще пожить, А умирать… так — так, чтоб сразу… Пусть будет стол и Хлеб на нем, И чаша с чистою водою, Щепотка соли… отчий дом… И солнца свет над головою. И пусть всегда цветут сады, И зелень радует покоем, И золотистый цвет зари Начнет и кончит день собою. Пусть больше не гремит война, Не плачут вдовы и сироты… Пусть силы добрые хранят Наш город и его красоты. Пусть память горькая живет, И не уйдет война в забвенье… Но пусть добро свой правит бал И дарит людям вдохновенье… Не буду плакать над собой… Страшней, чем было — быть не может… Должна я справиться с собой — Никто другой мне не поможет.
Тогда мне на ночь бабушка крестила Остриженную голову мою, А утром убедиться заходила — жива ли? И пеняла на судьбу… Что знаю? Значу? Помню? Поминаю? Я медленно и тяжко воскресаю… Я взвешиваю, словно Хлеб, свою судьбу… Смотрю на мир тревожными глазами, Во многом разобраться я хочу. В несправедливости, порочности и злобе, В жестокости и жадности людской, И в том куске спасительного Хлеба, И в смерти, что косила город мой… Я ела Хлеб, и он спасал от смерти… И враг ел Хлеб, и… убивал меня… Мой Хлеб — и жизнь и смерть одновременно. Так что на этом свете знаю я? Что знаю? Значу? Помню? Понимаю? Где грань предательства, и подвига, и лжи? Мучительно, никак не понимаю, Как предавали не чужие, а свои? Кто продавал продукты на толкучке? Кто Хлеб менял на разное барахло? Где брал? Где крал? И кто же был ограблен? Чьи жизни бессердечье унесло? Я, к сожаленью, многого не знаю… И, к сожаленью, много знаю я… Пытаюсь все свести концы с концами… Не получается… я с мыслями одна. Но память не дает успокоенья И возвращает «на круги своя». Я помню, как Даниловна сказала: «Молись, Бог милостив, не выдаст Он тебя…» Я умирала медленно и тяжко, И также тяжко возвращаюсь в жизнь, И книжным подвигам завидую напрасно — Я верю бабушке, сказавшей мне: «Молись…» Молилась ли? Конечно же, молилась… Молила Хлеба, мира и тепла… Молитв не зная, синими губами Шептала, обращаясь в никуда… Просила за подружку, за соседку, За маму с папой: «Боже, сохрани…» Что знала я, девчонка-малолетка, О жизненных превратностях судьбы… Мольбы мои, без хитрости и лести, Голодный мозг заполнили собой… И вера теплилась, и вторила надежде, И согревала Душу добротой. Хлеб Шел по земле пятидесятый… И только пятый мирный год… Как быстро все уже забыто! Уже пресытился народ? На Невском замерло движенье… Не ночью, нет… средь бела дня… Наперерез всему движенью Седая женщина пошла… Шагнула, как в огонь, как в бой… Как будто телом заслоняла Того, кто был не виден всем, Но цену гибнущему знала… Схватила прям из-под колес, К лицу, к губам, к груди прижала И на коленях перед ним, Как над погибшим, причитала… И в той дорожной суете Она, как на суде, стояла… В ее протянутых руках Горбушка черная лежала… Нет, не горбушка, а кусок, Обезображенный бездушьем, Размятый шинами машин И все забывшим равнодушьем… А женщина держала Хлеб… И с дрожью в голосе шептала: «Кусочек этот бы тогда… И сына я б не потеряла…» Кусочек этот бы тогда… Кусочек этот бы тогда! Кто осквернил, кто позабыл Блокады страшные года? Кто, бросив на дорогу Хлеб, Забыл, как умирал сосед? Детей голодные глаза, С застывшим ужасом… в слезах… А Пискаревку кто забыл? Иль он родных не хоронил? Там вечный молчаливый стон Застыл с блокадных тех времен… Там, в страшной братской коммуналке Лежат умершие… вповалку… Им не достался тот кусок, Лежащий здесь… у ваших ног… Кусок, не подаривший жизнь… Кто бросил Хлеб — тот отнял жизнь… Кто предал Хлеб — его вину Суду погибших предаю… Священный Ленинградский Хлеб — Сто двадцать пять бесценных граммов — Лежит в музее под стеклом, Свидетель мужества и славы. На Невском замерло движенье… Седая мать, печаль храня, Кусок израненного Хлеба В руках натруженных несла…

Это подлинное событие, случившееся на углу Невского проспекта и набережной реки Мойки, свидетелем которого я была…

Конец войны

Первый класс я закончила хорошо, вот только за поведение мне влепили четверку «за систематическое чтение посторонней литературы во время уроков» и «за драку подушками». Это, может, и смешно, но бывало и такое. «Подушка» — это вовсе не подушка в полном смысле этого слова. Это была маленькая стеганая подушечка под тощую мою попу, так как сидеть на скамейке было невозможно, было больно и невозможно высидеть уроки. Такие подушечки носили с собой многие из детей, кто пережил блокадный голод. А дети, не знавшие голода, дразнили нас «барынями» и норовили отобрать их и кидали по классу. Ну а виноватыми были те, чья подушечка попадала на глаза учительнице. О, эта подушечка была еще долго моим спутником, и только к старшим классам я стала стесняться этой своей неполноценности и вместо подушечки во время уроков теперь подкладываю под себя согнутую ногу. И именно поэтому люблю сидеть на последней парте.

После первого класса летом была в Тайцах в пионерском лагере. Сдала там нормы ГСО — «Готов к санитарной обороне». Сдавать было легко. Очень многому научилась еще в госпитале. С БГТО — «Будь готов к труду и обороне» — было хуже, но значок получила тоже. Я носила два значка и была этому очень рада, тем более что нормы сдали далеко не все.

Там, в лагере, на пионерском сборе, посвященном зверствам фашистов на нашей земле, я впервые рассказала, что произошло с детьми Ленинграда в Демянске и Лычково в июле 1941 г., когда нас эвакуировали к самой линии фронта, навстречу наступающему врагу…

Лагерное лето казалось сказкой. Это было первое послевоенное лето. Мы еще не успели отвыкнуть от страха, как нас потрясла новость — началась война с Японией. Мы дружно, хором плакали всей палатой. Нас в лагере считали малышней. Наш отряд был самым младшим, и на наш рев кроме вожатого прибежали старшие ребята. Я очень испугалась, что нас снова погрузят в вагоны и повезут непонятно куда и опять без мам. Мы думали, что все начнется сначала — голод, холод, страх, бомбежки, обстрелы, казарменное положение мамы, ужас очередного одиночества и всего того, что связано с войной. Мы стали жить в ожидании чего-то непоправимого…

В это лето 1945 г. было солнечное затмение. Мы все собрались на большой поляне рядом с лагерем и стали ждать. У всех были цветные стеклышки. Рядом было много разрушенных дачных домов. На верандах когда-то были цветные стекла. Их выбило во время войны, и они валялись везде в огромном количестве. Вот мы их и насобирали, чтобы смотреть на солнце. Стало постепенно темнеть, и чем темнее становилось, тем становилось холоднее. Поднялся ветер. Очень забеспокоились разные животные. Они ревели, мычали, хрюкали, лаяли… Когда солнце исчезло совсем, стало невыносимо холодно, и наступила кромешная, непроглядная тьма. Меня охватил дикий ужас. Я еще не знала сути таких явлений и решила, что наступил конец света, о котором рассказывала бабушка. Она говорила, что это будет за грехи наши. Но я-то еще маленькая, и какие у меня грехи, что такого я успела натворить. Мысли в ужасе хаотически метались в моей голове. Я остолбенела и не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Такой тьмы мне еще не доводилось видеть. И вдруг в этом хаосе тьмы и отчаяния появился тоненький серпик солнышка и стал увеличиваться. Но даже после того, как все встало на свои места, меня еще долго бил озноб то ли от страха, то ли от холода. Так закончилось еще одно потрясение в моей необразованной коротенькой жизни.

Поделиться с друзьями: