Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Заблудившись в комнате смеха
Шрифт:

«Весь наш сраный мир — одна сплошная провокация! — сказал он, взяв меня под локоть, когда мы устанавливали амфоры в кружок; он рисковал профессионально. — Те осторожные ребята, которые никогда не идут на риск, в дураках не остаются, но зато и жизнь им не в кайф!» Подумать только, говорил он, насколько мала вероятность того, что все им сказанное окажется правдой; только представить, насколько унизительнее будет оказаться жертвой даже не столько обмана, сколько моей же собственной невероятной доверчивости; насколько более горьким сделается мое одиночество от сознания того, что они втроем с Меропой и Клитемнестрой не только блудят, где и как только могут, по всему дворцу, но и потешаются над моей простотой, как они, собственно, и делали все это время — до спазмов, до боли в боках. «А с другой стороны, — яростно выкрикнул он и сжал мне плечо, — представь, какого наслаждения ты сам себя лишишь, если все, что я тебе наговорил, окажется правдой, а ты поосторожничаешь и не поверишь! Юные красавицы, Менестрель, робкие, под стать тебе, и сладкие, как юношеский сон! Разве не за этим мы сюда приехали? Дюжина за дюжиной Мероп, только успевай хватать! О, боги, каким прекрасным станет мир, если только ты осмелишься наложить на него руку! И что за славный нынче день!»

По крайней мере, в последнем его замечании усомниться было трудно: еще ни разу в жизни я не видел такого роскошного утра, великолепного пляжа, изумительного моря! Голова моя раскалывалась от нерешительности; заскорузлые матросы скалились у шлюпки, оперевшись на весла. Жизнь была как океан и билась изобилием возможностей: чрезмерные риски! чрезмерные радости! Я стоял, ошеломленный, не способный сделать выбор; Эгист выхватил у меня лиру и с размаху шваркнул по спине — я растянулся между амфор, а он прыгнул в лодку. Я остался лежать где упал, in medias res [55] , и плакал от облегчения, что падение мое наконец-то свершилось; моряки с хриплым хохотом налегли на весла, и сам этот гогот звучал мне как музыка.

55

Каждый из двух словарных смыслов этой латинской фразы («в самую суть дела» и «в разгар событий») вполне может быть прочитан как адекватный контексту. Обыгрывается, однако, и буквальный смысл — «посреди предметов».

V

Я долго пролежал на пляже, и даже уснул, и мне приснился сон, куда более реальный, чем тот подростковый зуд, благодаря которому я оказался высаженным на берег. Моя неповторимая музыка привлекла на берег юных островитянок: Мероп с лукавыми глазами и точеными фигурками; я ухватил первое же подвернувшееся под руку запястье; ее сестры сбежали. Онемевшая или же слишком напуганная, чтобы говорить, пленница вложила всю свою мольбу в один-единственный взгляд. Она была славная, стройная, хрупкая и (прощайте, развратные сны) настоящая: человеческое существо, плоть, наделенная даром чувства, она была так же реальна, как я, и, насколько я понял, так же одинока. Взаправдашний частный сюжет привел ее к данной точке в пространстве и времени точно так же, как привел меня; она, вполне вероятно, тоже стала жертвой недоброго, обманчивого мира, невинный ягненок, безнадежно увязший в самообмане. Может статься, у нее был любовник или она о любовнике мечтала; может быть, она любит петь и лечить израненную душу душистым бальзамом искусства. Она была в моей власти; я ее отпустил; еще секунду она просто стояла рядом, потирая занемевшее запястье. Я принес свои извинения: я ее напугал; одиночество, знаете ли, сказал я ей, рождает странные фантазии. Вне всякого сомнения, смысл сказанного остался для нее невнятен; вне всякого сомнения, она ждала, что ее изнасилуют, раз уж она оказалась настолько беспечна, что дала себя поймать; впрочем, может быть, она хотела, чтобы ею овладели, и нарочно замешкалась, что я понимаю в подобного рода вещах? Я бы ничуть не удивился, если бы на ее лице появилась усмешка — мужик я или не мужик, если даже завалить ее не в силах; может быть, именно так и нужно поступить, может быть, еще не поздно; я протянул к ней руку, она с улыбкой взяла ее и поцеловала, я проснулся и обнаружил себя все в той же самой плачевной ситуации.

В последующие дни я придумал несколько окончаний к этому сну: она убегает, со смехом или с гиканьем; я бросаюсь за ней следом или остаюсь на месте, успеваю догнать ее или не успеваю, или же она возвращается сама. Больше всего мне нравился тот вариант, в котором мы с ней становились друзьями: нежными любовниками, изобретательными и страстными. Я звал ее по имени того медово-сладкого тела, о котором она мне напомнила; она меня — моим собственным именем, тем самым шелковисто-свежим голосом, который когда-то шептал его мне на ухо. Я даже пытался представить себе, что ее охватывает безумная страсть, какую в песнях женщины испытывают к своим возлюбленным, — но при мысли о том, что я могу вызывать у женщин подобного рода эмоции, на моем лице сама собой проявлялась усмешка. Нет, я предпочитаю пасторальный роман, сдобренный бурными всплесками страсти, эта разновидность мне знакома; обожание мне ни к чему. Мы поженимся, наплодим сыновей и дочек; почему я, спрашивается, не сделал того же с Меропой? Мы даже будем с ней верны друг Другу, небывалый случай, пример для подражания на весь этот насквозь неверный мир…

Здесь я со стоном гнал грезу прочь, и не потому, что моя эфирная возлюбленная в действительности не существовала (как не существовало на этом острове — я постепенно обследовал его из конца в конец — иных форм жизни, за исключением птиц и диких коз), но именно потому, что я на самом деле держал ее в объятиях, а потом упустил. Я представлял себе Меропу в загорелых лапах Эгиста, и вне зависимости от того, смеялась она при этом над обстоятельствами моей островной ссылки или нет, сама эта картина, против всякого моего ожидания, не доводила меня до безумия или до полного отчаяния; я испытывал всего лишь раскаяние в том, что я был не в достаточной мере Эгист, чтобы сохранить ее для себя. Как он сам, как Агамемнон, как Ифигения — насколько я знал эту барышню, — я получил именно то, чего от природы заслуживал.

И в самом деле, как только я освоился на острове и откупорил первую из моих посудин, мне в голову начала закрадываться мысль — и далеко не всегда я при этом лукавил: а что, если обманщики сыграли злую шутку за свой собственный счет? Стояла благоуханнейшая ночь; под бриллиантово-звездным небом покоилось теплое море; родники угощали меня свежей водой, деревья — дикими плодами, дикорастущая лоза — вполне приличным виноградом; я мог научиться бить рыбу острогой, ловить силками птиц, доить коз. Моя лира была безнадежно разбита, но при мне остались мой голос, моя былая аудитория из косматых горных коз и морских птиц — и моя фантазия, для того, чтобы восполнить все, что у меня отняли. А нужна мне была вся вселенная; пусть настоящий мир валится в тартарары и рассыпается на куски, горит и истекает кровью; пусть Агамемнон рушит города и насилует вдов убитых им бойцов; пусть Менелай оглашает поля воинственными криками, а Елена ложится под каждого встречного и поперечного; пусть девушки стареют, князья богатеют, поэты становятся знаменитыми — воображение будет мне и царством, и любовницей, а в приданое с собой принесет:

язык! Отрешенный от одного из возможных миров злою волей Агамемнона, от другого — в силу собственной глупости, я создам здесь свои собственные Микены, стану в них единственным и полноправным обитателем и стану петь для собственного удовольствия с их высоких золотых башен — ту единственную песнь, которую знаю.

Видали мы подобных храбрецов; сегодня тогдашний порыв способен вызвать у меня разве что улыбку, но годы и годы он удерживал меня от последнего прыжка со скалы, и пусть настроения мои менялись, как меняется лик моря, я многое успел довести до конца. Мне приходило в голову, что меня вот-вот спасут, и я жег на вершинах гор сигнальные костры, на каждой горе по костру; потом мне приходило в голову, что я застрял здесь надолго, в приступе строительного ража я воздвиг себе дом, я научился ставить силки и ловить рыбу, я выращивал фрукты и ягоды, я створоживал сыр из козьего молока, а из козьих шкур шил себе одежду — и наполнял амфору за амфорой перебродившим настоем фантазии. Затем приходили приступы отчаяния, разочарования и жалости к себе; задыхаясь, я корчился на тюфяке, как будто меня держали за руки, и никак не мог собраться с духом пойти и зашвырнуть себя с обрыва в море. Что толку от очередного гексаметра, очередного стона по заходящему солнцу и плача по розовоперстой заре! Но солнце садилось и опять занималась заря; ветер дул с запада и переходил на юг; я приводил себя в порядок, мылся и расправлял плечи, а потом со вздохом смешивал очередную порцию чернил, в которую вскорости и нырял с головой.

Именно это изобретение меня и спасло, к добру ли, к худу, не важно. Прежде, как и все известные мне поэты, я привык сочинять в стихах и доверять весь корпус текстов исключительно памяти, вместе с обычным поэтическим репертуаром. Но все эти песни, не исключая и моих собственных, микенских, отдавались на мой одинокий слух такой пустотой, что вскоре я просто выбросил их все из головы и забыл. Что интересу в супружеских изменах Зевса и в мести разгневанной Геры — человеку на голой скале посреди бескрайнего моря? Мои прежние грезы не имели никакого касательства к нынешнему положению вещей, о котором я столько всякого нашел сказать, что память попросту за мной не успевала. К тому же и отсутствие какой бы то ни было аудитории кроме асфоделей, коз и крачек, также сыграло свою роль — в накатывавших на меня время от времени приступах отчаяния: человек, он даже и для собственного удовольствия поет лучше, если может вообразить потенциального слушателя. Итак, со временем я нашел решение для обеих проблем. Художник до мозга костей, я с детства имел обыкновение выписывать струей узоры и разные хитрые символы, когда выходил помочиться на пляж. Из этого источника, совсем как из ленивого перестука Пегасовых копыт по склону горы Геликон, родился новый поток вдохновения: используя дубленые козьи шкуры вместо песка, чаячье перо в качестве инструмента, а смесь из вина, крови и чернил каракатицы в качестве посредующей инстанции, я разработал систему кодированных значков для передачи умственных и сердечных излияний. Рисуя цепочку за цепочкой подобных знаков, я мог таким образом сохранять и воспроизводить мою историю, что сама необходимость заучивать ее на память совершенно отпала. У меня появилась возможность сочинять быстрее и больше; я стал по большей части заменять стих на запись прямой, неметрической речи, а когда боги ниспослали мне следующую гениальную идею, а именно — отсылать мои произведения в сторону большого мира, в пустых амфорах из-под вина, они высвободили из моей доселе запертой дамбами души Девкалионов потоп литературы.

В течение последовавших восьми кувшино-лет, за вычетом упомянутых выше неблагоприятных для творчества сезонов, я процветал в одиночестве своем и засевал морские воды продуктами оного, для которых нашел подходящее имя: художественная литература. По сути дела, я совершил следующее открытие: если представить себе, что произошли события, которых не было на самом деле, и что жили на свете люди, которых в действительности никто и никогда не видел, можно восстановить ту славную картину истинной реальности, которую обычно затмевает и оттесняет на задний план мутный поток повседневных событий, — дело пошло еще легче, когда я научился отказываться от мифа и строить мои фабрикации на основе реальных событий и лиц: Менелай, Елена, Троянская война. Появилось: как будто жил такой-то менестрель и такая-то пастушка, и так далее; мне кажется, на этом как будто можно выстроить целую философскую систему.

Два сосуда я наполнил вариациями на традиционные поэтические темы, переиначив их на свой новый лад и приняв за основу нынешние мои обстоятельства. Третью нагрузил воображаемыми версиями, отчасти сатирическими, «наипервейшего факта нашего поколения», того, что происходило в Микенах и в Трое. И к войне, и к заговору Клитемнестры я придумывал самые разные развязки: победы троянцев, победы аргивян, возвращения благие и преисполненные трудностей, сочетания событий, случайных и закономерных, трагические и комические. Я написал версию, в которой Агамемнон убивает брата, женится на Елене и, вместо того чтобы вернуться в Микены, возвращается в Лакедемон; потом другую, где он сам становится жертвой Клитемнестры, которая параллельно организует убийства всех остальных предводителей ахейского войска и таким образом становится императрицей как Эллады, так и бывших троянских владений, с Парисом в качестве принца-консорта и с Еленой в качестве кухарки — пока их всех не убивает молодой Орест, который затем делит трон с Меропой: он с детства был в нее влюблен, несмотря на разницу в происхождении и статусе. Этот вариант мне нравился больше прочих, не столь правдоподобных — вроде того, где Агамемнон, разъяренный рогоносец, вырезает весь Клитемнестрин курятник, за исключением Меропы, которая затем отвергает все его авансы, за что ее и высаживают на верную смерть на тот же самый остров, который, в чем все, естественно, уверены, давно уже стал мне могилой. Мы встречаемся; она признается в том, что играла с Эгистом только для того, чтобы спасти мою жизнь; я — в том, что испугался ее любви и красоты и потому позволил себе от нее отдалиться. Мы падаем друг к другу в объятия, отчаянно и радостно, как тогда, на розмариновом склоне… Но над подобными фантазиями я мог разве что улыбнуться, поскольку мир мог предлагать мне, счастливому первооткрывателю радостей письма, хоть целые Микены, а в ответ — в ответ я пожал бы плечами. Однажды ночью мне почудилось, что я и впрямь услышал над водой знакомый голос, совсем как Меропин, и этот голос звал меня по имени, так, как только она меня называла, — я даже не поднял головы, я спешил закончить очередную главу, пока горит в очаге пламя. Если бы Меропа — да что там, сама Елена Троянская — в те дни оказалась вдруг на моем острове, я бы содрал с нее кожу (сразу, как только отымел ее во все дыры) и на этом изысканнейшем из пергаментов нацарапал краткую историю нашей любви.

К седьмому кувшину, после многословных романов о поисках истинной веры, скабрезных новеллистических циклов, стихотворных драм, комедий нравов и прочего, прочего, прочего, мне понемногу стало недоставать материала и мира — хотя на амбиции я по-прежнему не жаловался, ибо меня по-прежнему восхищала мысль о том, как мои амфоры держат путь к берегам большого мира, как бог знает кто их находит, спасает из морской пучины: затем, со временем, ученые дешифруют их содержимое, и оно составит — на века — золотой фонд мировой литературы. И даже тогда, когда во власти дурного расположения духа я представлял себе, как мои opera [56] тонут, так и не будучи найдены (насколько я мог судить, шансов на то, чтобы пройти прилегающий к острову буквально со всех сторон пояс рифов, у глиняных амфор было всего ничего), или же найдены, но не расшифрованы, или расшифрованы, но никому до них нет дела, я мог утешиться хотя бы тем, что по крайней мере Зевс или Посейдон прочтут сей дневник моей души и сердца. Далее, далее: если даже сами Олимпийцы окажутся не более чем поэтическим вымыслом досужих менестрелей (лично я несколько раз менял свою точку зрения на их природу), я тем не менее мог утешать себя мыслью о том, что где-то вне меня дрейфует мой запертый шифрами дух, более реальный, чем боги, и его значение столь же объективно и так же трудно поддается дешифровке, как значение звездных констелляций.

56

Труды (лат.).

Поделиться с друзьями: