Заблудившись в комнате смеха
Шрифт:
II
Часть Вторая открывается опять в Микенах, где все кипит приготовлениями к войне. Наш менестрель, в головокружительном тропе, который, как он предсказывает, барды последующих времен будут заимствовать у него столь же часто и беззастенчиво, как и способ выстраивать композицию от середины, сравнивает сцену с пчелиным ульем; а затем обращается к самой войне:
Война, война! Одно дело упражняться в цинизме насчет причин твоих и следствий — они суть полный идиотизм, вне зависимости от того, что в итоге станет истинной наградой победителю, Елена или Геллеспонт, — я тоже был патриот, но это не мешало мне быть мирным человеком: я искренне и глубоко люблю мою Арголиду, но Троя — тоже, должно быть, весьма неплохое местечко, а троянские женщины ничуть не менее достойны песен в свою честь, чем наши. Пусть войны и воители идут прямым путем в Гадес: иллюзий в отношении этой экспедиции у меня не было ровным счетом никаких.
Но мне хотелось не отстать от жизни! Может статься, какой-нибудь ваш мазилка или там ковыряльщик по мрамору и в состоянии засунуть задницу в пещеру, как сивилла, один на один с музой, и творить всю жизнь свою нетленку; даже сводный хор имени Эрато, если уж им так нравится распевать день-деньской двенадцатистрочники о лобике Порфирии и о пупочке Алтеи, могут позабыть об ойкумене за порогом собственных спален. Но ваш певец, который вознамерился творить и заселять людьми целые миры, на мой взгляд, просто обязан хотя бы чуть-чуть разобраться в той вселенной, в которой оказался сам: нравится она ему или нет. Мне кажется, я с самого начала понял, что мне суждено стать авторам эпического текста: что годы, проведенные мной в Микенах и здесь (т. е. здесь, на этом острове, на котором мы в данный момент и находимся), за изготовлением изысканных лирических стихотворений, сатир и прочего в том же духе, были в своем роде годы ученичества, я ходил в подмастерьях любви, превосходил науку флирта и готовился стать настоящим мужем и мастером, и овладеть широкобедрой Каллиопой, как Зевс овладел Алкменой, и зачать Геракла художественной литературы. «Наипервейшим фактом нашего поколения» называл Агамемнон войну в своих речах перед будущими рекрутами; и как же я стану говорить к грядущим векам от имени современности, если упущу из виду сей факт?
Он добавляет: Позже мне пришлось признать, что я не принадлежу ни к поколению Агамемнона, Одиссея и прочих иже с ними великих забияк (если начистоту, я был слишком молод, чтобы идти на фронт), ни к тому поколению, где обретались Телемах и Орест, их бледные тени. Постепенно я понял: говорить о современности — наука гораздо менее хитрая, чем говорить о том, что вне времени; мою несвязанность ни с одним из поколений я научился ценить как пропуск за пределы истории, как белый билет от рекрутских наборов времени. Но я умолял царя взять меня с собой и был ужасно расстроен, когда он мне отказал. Тщетно Клитемнестра доказывала мне (в особенности после того, как из Авлиды до нас дошла новость: они зарезали Ифигению), что моя проницательность стоит у ее мужа, как рыбья кость в горле, что я неугоден, ибо не желаю воспевать волчьи, на крови замешанные ценности его своры; более всего, наряду с вынужденной необходимостью остаться дома меня угнетала одна вещь, о которой я никак не мог ей сказать: Агамемнон втайне вступил со мной в сделку… его раздумья над условиями этой договоренности и, в итоге, согласие составляют основное содержание финальной части эпизода — или главы, как я называю разделы моего неверсифицированного текста. Обратите внимание на то, что в этом экскурсе ни разу не упомянута Меропа: таким образом развивается и заостряется тема (до сей поры не разработанная в литературе), которая была впервые затронута в Части Первой; стремление художника к освоению как можно более полного спектра жизненного опыта. Он чувствует, что, оставив за спиной природную невинность, он должен обрести нечто ей противоположное; хотя его концепция «опыта» в данном случае выстраивается в тематическом поле пути и битвы, и в определенном смысле саму метафору, на которой базируется его композиционный план, вряд ли можно провести по ведомству невинности. А по правде говоря, пропасть между ним и его юной возлюбленной ночь от ночи становится все шире. Меропа несчастлива среди придворных и музыкантов, которые только и говорят что о микенских интригах и о лидийских мальчиках; а менестрелю так же скучно среди любой другой публики, теперь, когда его призвание переросло в одержимость, — хотя и он готов признать: их придворные приятели по большей части зануды и фаты, искренности и дружелюбия в них и вполовину нет против козьего стада. «Сделка», о которой он упоминает, заключена непосредственно перед отъездом царя в Авлиду: Агамемнон вызывает юношу к себе и безо всяких преамбул предлагает ему титул Исполняющего Обязанности Главного Придворного Певца, с повышением до Главного Придворного Певца сразу по возвращении флота из-под Трои. Молодой человек поражен до глубины души, впервые после редкого везения у Львиных ворот он понимает, насколько отчаянными и, в общем-то, безнадежными были его мечты, которые ни с того ни с сего вдруг начинают сбываться:
«Я… я согласен (я вложил в его уста сей исполненный благодарности крик и стал первым в мире писателем, который начал воспроизводить бессчетные запинки реальной человеческой речи, заикания и бесконечные поиски подходящего слова. Впрочем, концепция соотнесенности литературного текста с «жизненной правдой» в целом есть одна из главных инноваций данного прозаического опуса, по жанру определенного мною как «роман»)!» — а Царь тем временем просит взамен «об одной маленькой услуге». И пока менестрель возражает в гексаметрах, что он служит музыке и только ей, а музыка никому неподвластна, сердце у него разрывается на части от зловещего предчувствия: в конце концов ему придется отказаться от титула:
Он же к нему прикипел, как обычно к нежданному счастью.
Тьфу ты, отвечает ему Агамемнон: хотя лично он считает прямой обязанностью каждого художника не оставаться в стороне от главнейших событий современности, он слишком занят и у него просто не доходят до них руки, тем более у него все равно нет слуха. Все, что ему нужно в обмен на предложенный титул, так это чтобы менестрель потихоньку приглядывал за действиями Клитемнестры, в особенности же за всем, что касается вопросов секса и супружеской измены, а по его возвращении доложил ему о всех имевших место фактах неверности.
Что за нелепая комиссия (восклицает, обращаясь к читателю, менестрель, хотя и не разъясняет при этом, которая, собственно, комиссия имеется в виду)! Мы с Царем никогда не доверялись друг другу; может статься, он просто хотел утешить меня за то, что я пропущу большой троянский праздник (если смотреть на вещи его глазами), и сделать так, чтобы я почувствовал себя важной фигурой на внутреннем фронте. Существовала, однако, вероятность того, что он действительно счел себя умником оттого, что предусмотрительно оставил в тылу соглядатая, доглядывать за ростом рогов на его царственном лбу, и злила меня даже не столько общая бесхитростность плана — я знал, что он не Одиссей, — сколько полная уверенность в том, что с моей стороны ему опасаться нечего! Как будто я был — мой золоченый предшественник, или какой-нибудь педик из моих микенских коллег (уж этих-то в нашем ремесле всегда хватало), или же совершеннейшая дурнушка Клитемнестра никогда не проявляла ко мне ни даже малейшего внимания! А я между тем был лирический поэт, поверенный в делах самой Афродиты, Главный Придворный Певец моей Королевы!
Дальнейшего развития этот внезапно наметившийся сюжет пока не получает; и еще одно немаловажное обстоятельство: нежелание нашего поэта идти на компромисс с профессиональной совестью выражается посредством озабоченности, что, мол, об этом подумает Меропа. С другой стороны, размышляет он, эта сделка не имеет никакого отношения к искусству; он будет сочинять все то же самое, что и сочинял бы, с лаврами или без лавров, а песни родятся и живут вне зависимости от личных качеств поэта. В отдаленной перспективе Главное Придворное Певчество и все тому подобное лишены всякого смысла; именно поэтому они настолько значимы с точки зрения перспектив ближайших. Волею муз, его слава останется жить в веках; сам он столько никак не проживет, и почему тогда не пользоваться теми благами, которые сулит сиюминутная удача. Он принимает пост на условиях, выдвинутых Агамемноном.
Часть Третья, соответственно, трактует о том, как юная чета перебралась на новую квартиру, непосредственно во дворце, к жизни более богатой, но менее счастливой. Раздражение от того, насколько предсказуема ее реакция, помешало менестрелю рассказать своей подруге об условиях его назначения на должность Исполняющего Обязанности Главного Придворного Певца; его отныне-почти-постоянное присутствие при
Все без толку, так тоже ничего не выйдет, мы уже на полпути, конец уже маячит в обозримом настоящем; я никогда не доберусь до нынешнего своего положения; Часть Третья, Часть Третья, мой крест, мой стержень, я вырезаю тебя прочь; ______________; именно здесь, в сердцевине, которой не судьба быть заполненной, обычная лакуна.
IV
Самая главная беда с нами, менестрелями, состоит в том, что, по большому счету, мы любим свою работу сильнее, чем своих женщин. И даже сильнее, чем любим самих себя, иначе я бы давно повесился, вместо того чтобы настаивать, назойливо и нелепо, на собственном существовании и царапать в безымянной немоте эти бессмысленные заметки… к Анонимиаде, которую вослед за сим, поиграв с Третьей Частью в Ифигению, я смогу переписывать набело, прямо до тех пор, пока не кончится моя шкура. Если твоя несчастливость и гнусность толкает тебя не к действию, а к искусству, это может спасти тебе жизнь и здравость рассудка; в то же время от этого ты можешь стать еще более несчастливым и гнусным.
Идиотское поручение, которое дал мне Агамемнон, не было, если вы помните, моей единственной заботой в предыдущей, пустой главе; помимо этого я совершенствовал свое искусство, методом проб и ошибок, и тяжкого труда, гораздо чаще возвращаясь к сделанному ранее, чем в той, другой моей работе. Я устроил тотальную поверку нашему родному языку, тем эффектам, которых добивались в нем поэты старые и новые, и тем способам, которыми я мог обернуть их находки к максимальной собственной пользе. Я внимательнейшим образом присматривался к модным течениям в искусстве и в искусстве мысли и прикидывал, как лучше воспользоваться ими, не подпав при том под их влияние. А еще я присматривался к себе, по крайней мере в том, что имело касательство к музам: кто тот человек, который говорит сквозь нотный стан моей музыки, как узник сквозь тюремную решетку; что он там так отчаянно пытается выкрикнуть, пусть даже это будет всего лишь его собственное имя; и как я могу устроить ему побег или, по крайней мере, помочь избавиться от оков. Короче говоря, я натаскивал себя, как гончую собаку, во всех науках, без которых человеку никогда не стать мастером в искусстве поэзии — во всех, за исключением одной, за исключением большого и широкого мира, знания о котором я по-прежнему получал по большей части через вторые руки, как в комиссионном магазине. Увы: поскольку там, где быстрые ручьи Фантазии не закованы дамбами Жизненного Опыта, они бегут слишком легко и свободно и при каждом удобном случае пускаются в разлив, покуда Благоразумие и даже Здравый Смысл не тонут в них окончательно.
Вот потому-то, когда мне стало ясно, что Клитемнестра и в самом деле замыслила интрижку — и не с кем иным, как с двоюродным братом Агамемнона, и руководствуясь при этом отнюдь не любовной страстью, что было бы совсем не в ее духе, но решимостью отомстить за смерть Ифигении на алтаре в Авлиде, — и что моя былая непредусмотрительность поставила под угрозу мою же собственную жизнь, мой титул и мою Меропу, я умудрился убедить себя не только в том, что Царица в конечном счете с благодарностью воспримет мое чистосердечное раскаяние и готовность обо всем ей рассказать, но и в том, что Меропа в последовавшие затем несколько недель откровенно заигрывала с пошляком и грубияном Эгистом только для того, чтобы подразнить меня, совсем о ней позабывшего, и подстегнуть мою ушедшую в иные русла страсть. Более тертый тип сразу сделал бы из полиса ноги: я настырно цеплялся за свое.