Зелёные тени, белый кит
Шрифт:
Мы подошли к распахнутой двери Гринвуда.
– На что смотреть?
– А на все. На замок, на его комнаты. Узнай его тайну. Подумай хорошенько, а потом я откроюсь тебе и скажу, почему я не смогу здесь больше жить, почему я должна оставить этот дом и почему ты можешь взять Гринвуд, если захочешь. А теперь заходи. Один.
И я вошел медленно, взвешивая каждый шаг. Я осторожно ступал по золотистому дубовому паркету огромного холла. Полюбовался обюссонскнм гобеленом, что висел на стене. Долго разглядывал древнегреческие беломраморные медальоны, выставленные в хрустальной витрине на зеленом бархате.
– Ничего особенного, - крикнул я Hope, которая осталась снаружи.
Уже вечерело, становилось прохладно.
– Нет. Все особенное, - отозвалась она.– Ступай дальше.
По библиотеке был разлит густой приятный запах кожаных переплетов. Пять тысяч книг отсвечивали потертыми вишневыми, белыми и лимонными корешками. Книги мерцали золотым тиснением, притягивали броскими заголовками. А вот камин, в котором прекрасно разместились два железных поддона для дров и из которого вышла бы прекрасная конура для доброго десятка волкодавов. Над камином изумительный Гейнсборо, "Девы и цветы". Картина согревала своим теплом многие поколения обитателей Гринвуда. Полотно было окном в лето. Хотелось перегнуться через это окно, надышаться ароматами полевых цветов, коснуться персиковых дев, посмотреть на пчел, что усеяли блестками звенящий воздух, послушать, как гудят их пчелиные моторчики.
– Ну как?– донесся голос издалека.
– Нора!– крикнул я.– Иди сюда. Тут совсем не страшно! Еще светло!
– Нет, - послышался грустный голос.– Солнце заходит. Что ты там видишь, Вильям?
– Я опять в холле, у винтовой лестницы. Теперь в гостиной. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь в погреб. Море бочек, лес бутылок. А вот кухня... Нора, с ума сойти!
– Я и говорю, - простонал жалобный голос.– Возвращайся в библиотеку. Встань посредине комнаты. Видишь Гейнсборо, которого ты так всегда любил?
– Он тут.
– Нет его там. Видишь серебряный флорентийский ящик для сигар?
– Вижу.
– Ничего ты не видишь. А красно-бурое кресло, в котором ты пил с папой бренди?
– На месте.
– Ах, если бы на месте, - послышался вздох.
– Тут - не тут, видишь - не видишь! Нора, да что ты, в самом деле! Неужели не надоело!
– Еще как, Вилли! Ты так и не почуял, что стряслось с Гринвудом?
Я стал озираться по сторонам, пытаясь обонянием уловить тайну дома.
– Вильям...– Голос Норы доносился издалека, с порога замка.– Четыре года назад, - послышался слабый стон.– Четыре года назад... Гринвуд сгорел, дотла.
Я побежал.
У выхода увидел побледневшую Нору.
– Что?!– вскричал я,
– Сгорел. Четыре года назад. До основания, - сказала она.
Я отошел на три шага назад, посмотрел на стены, окна.
– Нора, но вот же он, целехонький!
– Нет, Вилли, это не Гринвуд.
Я потрогал серые камни, красные кирпичи, зеленый плющ. Провел рукой по испанской резьбе на входной двери.
– Не может быть, - сказал я в ужасе.
– Может, - отозвалась Нора - Все новое, сверху донизу. Новое, Вилли. Новое. Новое.
– И дверь?
– Да, прислали в прошлом году из Мадрида.
– И мощеные дорожки?
– Да, камень добыли близ Дублина, два года назад. А окна привезли нз Уотерфорда, весной.
Я вошел в дом.
– А паркет?
– Отделан во Франции, прислали прошлой осенью.
– Ну... ну а гобелен?
– Соткан недалеко от Парижа, в апреле повесили.
– Но он же как две капли... Нора!
– Не правда ли? Чтобы сделать копии с мраморных медальонов, я ездила в Грецию. Хрустальную витрину тоже заказала, в Реймсе.
– А как же библиотека?!
– Все книги до единой переплетены и оттиснуты золотом заново и расставлены на такие же книжные полки. Одна библиотека мне влетела в сто тысяч фунтов.
– Как две капли, Нора!– воскликнул я.– Боже, как две капли!
Мы стояли в библиотеке. Я ткнул пальцем в серебряный сигарный ящик флорентийской работы.
– Ну уж его-то вы наверняка вытащили из огня!
– Нет, нет. Я же художница. Я запомнила, как он выглядел, сделала эскиз, отвезла во Флоренцию. В июле подделка была готова.
– А Гейнсборо?!
– Это Фритци сработал. Фритци, ну тот самый махровый битник с Монмартра, помнишь, художник. Заляпает краской холст, потом делает из него воздушного змея и запускает в небо над Парижем, а ветер с дождем творят за него красоту. Потом он продает эту картину за сумасшедшую цену. Так вот, оказывается, Фритци втайне поклоняется Гейнсборо. Он меня убьет, если узнает, что я проболталась. Эти "Девы" написаны им по памяти. Здорово?
– Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели все это правда?
– Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты. наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Вилли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как-то сразу постарела. увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня, как локомотив. Ты знаешь, мне кажется... замок сам себя уничтожил.
– Как ты сказала, сам.... себя?
Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.
– Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Грехе, я отвечала: "Чепуха!" Если взывали к Совести, я кричала в ответ: "Чушь собачья!" Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши и старой грязи. Теперь я знаю, что есть на свете и совесть, и стыд.
Я ношу в себе память о тыще молодых мужчин, Вилли.
Они врезались в мою память н погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Вильям, мне казалось, они уходят навсегда. Но нет, теперь я наверняка знаю: ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого - рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами. До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу: на мне сплошь чужие отпечатки. Вилли, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся испещрена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались и перепахивали меня, казалось, никогда не будет за это мне наказания. Но нет, вот оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались по всем закоулкам. Они распинали один другого прямо на полу, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв, крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Вилли, каждый приходил затем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого. А что он обретал? Лишь минутное вожделение, стоны.
Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Вилл.
Хотя, конечно, видимость счастья была. Еще бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: "Расчудесно-то как! Вот это веселье!"
Но все это ложь, Вилли, мы-то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь Я при мне, и при папе, и при дедушке, и до него... В доме всегда жилось весело, читай - кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И все это скапливалось в доме.