ЖАНРЫ

Еврейский вопрос / Необыкновенная история
Шрифт:

Еще фокус: в той же январской книжке “Вестника Европы”, в корреспонденции из Парижа — опять упомянуто об Education Sentimentale (стр. 452 и 453), как о великом произведении! Даже приведено в выноске и мнение старухи Жорж Занд, кладущей венок на голову Флобера! Припоминаю, что тогда писали и наши доморощенные рецензенты об этом романе, и, между прочим, Ларош, который разбирал в “Русском Вестнике” и “Обрыв”. Он лично мне очень понравился, этот Герман Августович Ларош, как умный, образованный и любезный человек, хотя, кажется, как и все почти действовал тоже несколько по наущению против меня!{55}

Но как все они ни взмыливали оба Флоберо-Тургеневские романы, а романы эти ко вкусу русской публике не пришлись. Прочли, похвалили и забыли: ни слова больше! Точно тоже и “Дача на Рейне”, от нее ни у кого не осталось в памяти следа. Я сказал выше, от чего это: от того, что умом в произведении искусства нельзя рассказать, а там надо изобразить. Но как образы целиком украсть нельзя, надо подделываться под них, а кисти нет, и выходят подделки бледны, и если есть искры, то чужие и в воображении читателя не остаются.

Так давайте же эту манеру выдавать за новую школу!

Мой “Обрыв” вышел годом раньше Флоберовского романа Education Sentimentale — и вот Тургенев с союзниками и навязывают нам всячески и Ауэрбаха, и Флобера, чтобы задавить “Обрыв”, — и успели!

Немудрено, что Тургенев прослыл у них большим писателем, когда явился к ним с нахватанным добром и раздавал тому, другому, третьему — за свое! И даже помогал обрабатывать, вставлять детали, давал план, подсказывал лица, сцены — чтобы не доставалось сопернику! И всю жизнь свою, почти около 20 лет, с 1855 по 1875 — положил на это благородное дело! И прослыл там каким-то гением! Чтобы поддержать эту репутацию, он подсказал (на этот раз, кажется, уже свое), даже и старой Жорж Занд. Она каждый год, и теперь еще, родит роман, и все хуже и хуже, бледнее — и валится со своего высокого пьедестала! Вот она и написала роман Francia, где в предисловии (в отдельном издании) говорит, что “большая часть в этом романе сообщена ей Тургеневым”. Боже мой! Какая это ерундища! Русские пришли в 14 году в Париж, тут и казаки, и князь какой-то, и все это смазано какой-то грубой глиной, нескладно, даже нет нигде ее тонкого ума, не говоря уже об изяществе, глубине характеров: ничего! А она, тут же, кстати, похвалила (за подсказыванье, вероятно) повесть Тургенева “Рудин”, назвав ее admirable! Так вот как действует Иван Сергеич: не мытьем, что называется, так катаньем! “Nul nest prophete chez soi!” Это известно ему — и он решил прославиться через иностранцев: приласкался к Жорж Занд, роздал чужое разным литераторам, прослыв за это великим писателем, главой новой школы, прислал, между прочим, однажды к Анненкову немецкую статью о себе, а тот проговорился мне и сказал, что не знает, что с ней делать: отдай в “Вестник Европы” — сказал я. Так и сделано. А в другой раз свалился с дрожек в Вене и прислал (конечно, сам через кого-нибудь) телеграмму в “СПБ. ведомости”, что упал, расшибся и что “доктора надеются спасти его!” А с ним ничего и не было. Farceur! Здесь однако этому посмеялись: кто-то носил и мне показывал газету в Летнем саду с этим известием: “Посмотрите, какая потеря для России!” — говорил он. А на мнение чужих, т.е. иностранцев, Тургенев действует через русскую печать: “Вот, мол, не думайте, что дома меня не ставят высоко!” Кто-то в фельетоне “СПБ. ведомостей” (кажется Суворин) заметил, между прочим, по поводу юбилеев, что вот-де можно бы дать юбилей, “Тургеневу, Гончарову или Некрасову”, и только! Никто этого и не повторил, а Тургенев — бац статью в газетах, что он благодарит, но не желает принять, что он счастлив и так, если мог быть полезным и прочее в этом роде, и в заключение просит все газеты объявить об этом. И все газеты перепечатали, в том числе и Journal de St. Petersbourg, стало быть, в Европе будут знать, как Россия, т.е. фельетонист высоко ставит его! Впрочем, он и высоко стоит, но ему этого мало: ему хочется на место Пушкина, Гоголя! “Легкомысленный старик!” — как справедливо назвал его однажды Салтыков-Щедрин в разговоре со мной! Да и Анненков, давно впрочем, однажды назвал его “седым студентом!”. Даже “Голос” в одном фельетоне справедливо заметил, впрочем, говоря о нем с уважением, что Тургенев и здесь, и за границей, ценится высоко, за границею даже выше, нежели у нас. И это правда — и на это есть причины: они все изложены подробно на этих листах!

Теперь мне к изложению фактической стороны дела остается только прибавить о том, как он отомстил мне за разговор на улице, т.е. за то, что я осмелился вполовину приподнять завесу его мнимой непроницаемости, в которую он так верит, гордясь ею и{56} посматривая на других свысока! Он думает, что она безошибочна, что все суть орудия его целей. В слуги он выбирает себе людей или ограниченных, чтобы не разгадали его (как Тютчев, Малейн и т.п.), или сближается с такими, которые разделяют его взгляд на нравственность…

“Ну, хорошо, хорошо, пусть будет так!”, — со злостью и угрозой в голосе сказал он на мое предложение не встречаться более. “Пускай!” И отомстил. Чтобы ослабить успех “Обрыва”, как я говорил выше, он подсунул в “Вестнике Европы” еще прежде “Дачу на Рейне” (Стасюлевич мне сам сказал об участии Тургенева), чтобы этот роман печатался рядом с моим и убил мой и объемом, и авторитетом иностранного писателя, а главное сходством с “Обрывом”{57}. Потом пустил около того же времени толки о Madame Bovary и, наконец, и перевод Education Sentimentale со своим замечанием, с вышеприведенными критическими заметками Жорж Занд и наконец с печатным намеком на сходство Фредерика с Райским. Теперь же, озлобившись на меня за то, что он угадан, он повторил все это с новою силою — в прошлом 1875 году — в сентябрьской, октябрьской и ноябрьской книжках того же “Вестника Европы” через одного из членов своего заграничного кружка, Эмиля Золя, называющего себя другом и учеником Флобера. А сам ни гу-гу, спрятался, нагадив, как кошка!

Вот из этого гнезда ос и потянулся с сентября ряд статей Золя в “Вестнике Европы”, с сентября, сначала, чтоб отвести глаза от настоящей, Тургеневской цели этих статей, просто о парижском обществе (статьи называются “Письма из Парижа”), а в следующем месяце этот Золя (бесспорно даровитейший писатель-романист и умнейший, хотя и пристрастный критик) уже начал в этих “Письмах” говорить о романах братьев Гонкур (Goncourt), во Франции забытых, в следующей (кажется ноябрьской) книжке подобрался к романам Флобера, будто разбирая их все четыре: Solambo, Tentation de S. Antoine, Madame Bovary и Education Sentimentale, а собственно, чтоб разобрать и опять напомнить русской публике два последние, сблизив сходство с “Обрывом”, и уничтожить этим всякое значение “Обрыва”. Это — цель Тургенева, подсказанная Эмилю Золя, может быть, искусно, с обманом последнего на мой счет. Как мог, скажут, Золя верить на слово иностранному писателю и писать с таким талантом по чужому внушению? Не надо забывать о том, какое значение приобрел Тургенев в глазах этих французских литераторов, если ему удалось (чужим добром) поставить Флобера на высокий пьедестал и создать там род школы?

Что он усвоил себе репутацию обильного и содержанием, и отделкой писателя доказывает, между прочим, и то, что, как выше сказано, он наделил и Жорж Занд своей выдержкой! Значит, он у них колосс и ему верят на слово!

Озлобившись на меня, вероятно, он решился наконец и французским литераторам сказать обо мне! Но что он сказал — вот в этом все и дело! Конечно, отрекомендовал и меня, и мои книги, и мое значение как только ему могли внушить зависть, злоба и его неистощимая, гениальная ложь! В этих статьях Золя Тургенев присутствует наполовину! Опять постановлен Флобер на пьедестал гения: но это ничего, и пускай с ним! Но вот что замечательно и понятно одному мне: в{58} подробностях оценки Флобера, как автора, о его манере работать над своими книгами, о том, как он их пишет, т.е. сначала готовит план на листках, клочках, записывая мысли, сцены, фразы вразброс, чтоб не забыть, как по многу лет обдумывает и потом создает целые миры:{59} все это, говорю, выбрано (Тургеневым, конечно) из моих писем к разным лицам (сообщаемых Тургеневу), где я говорил то самое о себе, о своей деятельности, как я люблю уединенную жизнь и прочее, кроме, разумеется, создания миров (т.е. обширных романов), чего о себе никто не скажет. И все это взято оттуда и надето, как хомут, на этого Флобера! Вот, знай же, мол, нас, коли ты осмелился проникнуть в мои тайные ходы и ползанья! Все вытащу у тебя и отдам другому!

И в самом деле, все вытащил и отдал!

Стасюлевич помогал ему, частию сознательно, частию нет. Стасюлевич — умный и ловкий человек, приятный в обхождении и часто веселый, даже остроумный! Мне было всегда хорошо у него: жена его добрая, живая умом и характером, хорошая, честная женщина. Я подружился и с ней, и она, кажется, была искренне дружески расположена ко мне. Это было бы так и до сих пор. Стасюлевич (конечно, передовой, т.е. либерал, libre penseur в религиозном и других отношениях) с задатками честного человека; у него есть некоторые принципы… При благоприятных обстоятельствах он, по крайней мере наружно, держится их. Но Тургенев, что называется, обошел его, как леший.

Ему, т.е. Тургеневу, всего нужнее, чтобы я не написал чего-нибудь нового, крупного, вроде “Обломова”, “Обрыва”. Боже сохрани! Тогда вся его хитрая механика рушилась бы, не только здесь, в глазах союзников, но, пожалуй, и за границей. Поэтому ему необходимо было наблюдать за мной, чтобы ничего не прошло мимо его таможни.

Что бы я ни задумал, о чем бы ни заикнулся, что “вот, мол, хочу писать то или другое”, он сейчас валяет повестцу, статейку на тот же сюжет и потом скажет, что “это была его мысль, а вот я, живописец, взял да и нарисовал его сюжет!”

Так я в одном из писем к гр. А. Толстому что-то говорил о “Короле Лире” (мой взгляд на него), Тургенев вообразил, что я задумываю писать какого-нибудь миниатюрного “Лира”, и вдруг, бац, повесть “Степной Король Лир”, где и снял уродливую карикатурную параллель с великого произведения, не уважив даже Шекспира, и подвел своих гнуснячков под типы гения! Это, чтоб помешать мне, он вообразил, что я, говоря о “Лире”, хочу мазать тоже копию!

Таким же образом, как я говорил выше, возник ряд его мелочей (“Странная история”, “Стук-стук-стук” и проч.), все из тех же моих писем, между прочим, кажется, и повесть “Пунин и Бабурин”!

Очевидно, он налгал и здесь, и иностранцам, что он мне (а не я ему) сообщал сюжеты, и вдруг бы я написал новое, когда все знают, что мы не видимся с ним! Он для этой цели, чтобы следить за мной, узнав, что “Обрыв” будет печататься в “Вестнике Европы”, поспешил сблизиться со Стасюлевичем и начал хлопотать для него. Свел его, как сказано, с Ауэрбахом, позже с Emile Zola, наконец, перенес свое перо из “Русского вестника” в “Вестник Европы”, словом, отдался corps et ame, что называется, и они снюхались вполне друг с другом, угадав один в другом две сходные во многом (в гибкости) натуры.

Поделиться с друзьями: