ЖАНРЫ

"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:

— Она была моим светом, — сказал он негромко, будто проговаривал это впервые вслух, проверяя, не рассыплются ли слова. — А рассвет без неё — тьма.

Кто-то из дружинников неловко двинулся, будто хотел приблизиться, сказать что-то человеческое, простое, но не нашёл ни слов, ни права.

— Княже… — вырвалось почти против воли.

— Не трогайте меня, — отрезал Владимир без резкости, но так, что дальнейшие попытки стали невозможны.

Он пошёл к терему сам — без знака, без окрика, не оборачиваясь и не позволяя себе ни единого взгляда назад: ни на почерневшее кострище, ни на растоптанный пепел, ни на людей, застывших за его спиной. Шёл тяжело, неровно, будто земля под ногами стала вязкой, сопротивлялась каждому шагу. В движениях чувствовалась непривычная медлительность, какая-то чуждая грузность — так идут люди, в которых за одну ночь осело слишком много лет, слишком много невысказанного и непереносимого.

Сапоги глухо вдавливали снег, оставляя за собой глубокие, рваные следы, которые тут же начинали заполняться серой крошкой инея. Плечи его были слегка опущены, словно он больше не держал на них привычный вес, а голова — склонена, не в знак смирения, а от усталости, от внутренней пустоты. Вся фигура его казалась меньше, уже не такой цельной, как прежде, будто изнутри вынули что-то главное, то, что выпрямляло спину, заставляло шагать твёрдо и смотреть прямо.

Никто не решился его остановить. Ни окликнуть, ни сделать шаг следом. Они молча смотрели ему вслед, пока он медленно уходил в серое утро, растворяясь среди шатров, редкой дымки и низкого, холодного света. И лишь когда его силуэт стал неразличим, когда утро окончательно приняло его в себя, они позволили себе перевести дыхание — осторожно, будто боялись, что и этот звук будет лишним.

Последние слова он произнёс уже на ходу — не оборачиваясь, не поднимая голоса. Они были сказаны не для них, не для людей, не для власти и даже не для самого себя, а для того чёрного пятна земли, где смешались пепел и снег, где осталась ночь, где осталось всё, что было ему по-настоящему дорого:

— Я буду править. Но жить — больше нет.

Часть 9. Креститель. Глава 101.Трофеи вместо веры

Пристань гудела и бурлила, словно в её брёвна вливалась вся жизнь великого города — люди стекались сюда со всех улиц и переулков, неся на себе дыхание старого Киева. Дети, протискиваясь между взрослыми, вытягивали шеи, ловили наугад куски разговоров, пытались разглядеть то, что всегда пряталось за спинами — невидимую границу между сушей и рекой, между домом и далью. Женщины переговаривались громко, перебивая друг друга, спорили, кого заметят, чья очередь посмотреть поближе, чьи дети снова потеряются в толпе. Старики, угрюмые, сжавшиеся в плечах, упрямо толкались локтями, требуя себе место и уважения, хотя уже давно никто не слушал их упрёков. Воины, в кольчугах, с прямыми спинами, шли сквозь этот человеческий поток, не стесняясь двигаться жёстко: плечом, коротким рывком руки, тяжёлым словом — расчищая проход к самым ладьям.

В воздухе мешались запахи: стойкая, густая сырость рыбы, не выветривающийся дым, мокрая конопляная верёвка, протёртая до блеска ладонями, и ещё что-то чужое, вкрадчивое, как шёпот из-за морей — густой, терпкий дух греческих товаров, смол, воска и неведомых пряностей, что оседали на языке невидимой пеленой.

Ладьи прижались носами к брёвнам пристани, тяжело дыша под рваным ветром с Днепра. На первой из них стоял Владимир — неподвижный, вытянутый в полный рост, будто вырос из досок самой ладьи. Лицо его застыло камнем, не дрогнуло ни одной складкой. За спиной его стояли трое дружинников; они держали на плечах резные ларцы, украшенные сложной резьбой, окованные тяжёлым серебром, которое отсвечивало в мутном утреннем свете, будто горело изнутри. Лица дружинников были хмуры, губы плотно сжаты — они не смотрели на толпу, не встречались взглядом ни с кем.

Толпа гудела, переливалась волнами голосов и криков, но как только Владимир ступил на доски пристани, весь этот гул будто кто-то резко сжал, перекрыл, стянул тугой петлёй. Звук рухнул — остался только тяжёлый, невысказанный выдох, в котором застыли тревога, любопытство и страх.

— Это что… — пробормотал кто-то сбоку. — Говорят… мощи…

— Да какие мощи, брось. Он людей со стен Корсуни сваливал, не то что мощи вытаскивал…

— Тише ты! — шикнул третий. — Видишь лицо его? Не шути.

Владимир шагнул вперёд. Доски под ногами глухо застонали.

— Разойдись, — сказал он негромко.

Слово Владимира — короткое, тяжёлое — прокатилось по пристани, будто по натянутой струне. Его голос не поднялся, не стал громче, но в нём было что-то, отчего люди вздрогнули. Толпа замерла на миг, а затем, не сговариваясь, стала пятиться назад: кто-то неловко, задевая чужие плечи, кто-то торопливо, стесняясь собственного страха, кто-то — пригнув голову, будто надеялся стать незаметнее. В этом движении не было ни паники, ни спешки — только тихое, ползучее желание не попасться ему на глаза, отступить, дать место, которого требовал не только человек, но и его молчаливая тень.

Дружинники, что стояли у ладей, следили за этим, не вмешиваясь, лишь крепче сжимали древки копий, и только один из них — высокий, плечистый дружинник с медной серьгой в ухе, тот, кого среди своих называли самым дерзким, — шагнул вперёд. В его движении чувствовалось упрямство, даже ворчливая неохота подчиняться общему страху. Он пробирался сквозь редеющую толпу, бросая на окружающих недобрые взгляды, бормоча себе под нос что-то резкое, будто прогонял чужие мысли. Тяжёлые шаги отдавались по доскам, звенели медью, и в этом звуке было не столько уважения, сколько привычки идти наперекор, быть впереди остальных, даже если сердце подсказывает иное.

— Княже… может, не тут? Народ… давка будет…

— Тут, — отрезал Владимир.

— Но…

— Сказал. Тут.

Дружинник, подойдя ближе, вдруг запнулся на полуслове — глухо, словно наткнулся грудью на невидимую стену. Его ворчание, идущее ещё изнутри, застряло где-то между зубами, осело тяжёлым комом. Он взглянул на Владимира, коротко, настороженно, — и тут же, будто смутившись или почувствовав на себе чужой взгляд, умолк и неохотно отступил назад, уступая место. Медная серьга, звякнув, исчезла за чужими спинами, в гуще молчащих, съёжившихся воинов.

Из толпы, оттесняя впереди стоящих плечом, пробрался боярин. Пузатый, грузный, с тяжёлым, выпирающим животом и двойным подбородком, который мягко нависал над расстёгнутым воротом дорогой рубахи. Он двигался без спешки, будто не замечая тревоги вокруг, покачиваясь с боку на бок, словно вёсельщик на воде. Глаза его были хитры и блестели, улыбка то и дело проскакивала в уголках рта — натянутая, слишком быстрая, чтобы быть настоящей. Пальцы, толстые и короткие, цепко держались за подол кафтанa, не позволяя складкам мяться и топорщиться.

Он вышел вперёд, не оглядываясь, как человек, привыкший иметь дело с толпой, с рынком, с властью. Тяжёлое дыхание отдавало чесноком и чем-то пряным, чужим — дыхание человека, знающего себе цену.

— Княже, с возвращением… честь большая… мы вот думали… — он поклонился. — Как угодно будет распорядиться трофеями…

— Не трофеями, — устало бросил Владимир. — Священным.

— Ну… да… священным… — боярин замялся. — Только вот… куда?

— А ты что предлагаешь? — Владимир повернул голову, и боярин мгновенно вспотел.

— Я… я не смею, княже… просто… может… в Десятинную?

— Может, и в Десятинную, — ответил Владимир, — а может, и в другое место.

— Тогда… кому нести?

— Никому пока.

Боярин заморгал растерянно.

— Княже… народ ждёт… ведь должно быть что-то… слово какое…

— Слово? — Владимир фыркнул. — Народ ждёт слова?

— Ну… да…

— А если я скажу слово, он что — умнее станет?

Толпа замялась, словно море перед штормом, то отступая назад, то подступая ближе, перекатываясь тяжелой, тревожной волной. Люди шептались, ловили друг друга за рукава, кто-то дергал ребенка за локоть, заталкивал его за спину, кто-то, наоборот, вытягивал шею, чтобы не пропустить ни слова, ни взгляда. Лица вокруг потемнели, натянулись, будто каждый внезапно осознал: этот миг может оказаться важнее, чем кажется.

Поделиться с друзьями: