Курс 1. Ноябрь
Шрифт:
Что-то во мне оборвалось. Не гнев. Не страх. Какое-то более глубокое, леденящее чувство — отвращение к этой простоте, к этому чудовищному эгоизму, прикрытому любовью.
Я сделал шаг.
— Ты сошла с ума, — сказал я. И мой голос был тихим, плоским, лишенным всяких эмоций. От этого он прозвучал громче любого крика. — Это не победа. Это самоубийство. Медленное, мучительное и для всех.
Она замерла, глаза расширились.
— Убьешь императора — и на твой дом, на твоего отца, на каждое поместье Бладов обрушится не гнев, Лана. Обрушится вся ярость империи. Все те дома, что верны короне, все генералы, что клялись ему в верности, вся бюрократическая машина, каждый магистрат в каждом городе. Они не скажут «ах, какое несчастье». Они назовут это узурпацией. Изменой. И начнется не война. Начнется резня. Гражданская война, где не будет победителей, будут только горы трупов.
Я видел, как мои слова, словно камни, падали в гладкую поверхность ее уверенности, оставляя трещины. Но я не останавливался.
— А пока вы будете резать глотки друг другу, пока лучшие маги и солдаты империи будут гибнуть в междоусобице, знаешь, что будут делать культисты? — я кивнул в сторону багрового света за окном. — Они будут пожирать. Город за городом. Провинцию за провинцией. Им не нужен трон, им нужна пустошь. А наши соседи? Королевства, которые только и ждут слабости? Они не пришлют поздравительные письма твоему отцу. Они оторвут по жирному куску от издыхающей империи. Ты не освободительница, Лана. Своей «победой» ты станешь могильщиком. Всего, что есть. Всего, что могло бы быть. Включая нас.
Она стояла, словно меня ударили. Ее рот был приоткрыт, в глазах бушевала буря: ярость, обида, отрицание, и — самое страшное — проблеск понимания. Страха. Она не думала так далеко. Ею двигала боль, ярость, желание вернуть свое любой ценой. Большие геополитические картины были для нее абстракцией, скучными докладами отца. А я сейчас нарисовал эту картину перед ней, используя кровь и пепел.
— Ты… — ее голос сорвался. — Ты слаб. Ты стал таким же, как они! Ты полюбил свою золотую клетку! Тебе нравится, когда тебя кормят с руки и надевают на тебя ошейник с гербом?! — Она кричала уже не от убежденности, а от отчаяния, пытаясь зацепиться за старые обиды, вернуть все к простой формуле «мы против них».
Я не стал кричать в ответ. Вся злость куда-то ушла, оставив лишь тяжелую, свинцовую усталость. Я устал от этой игры, от этих стен, от этой любви, которая больше походила на удушение.
Я посмотрел не на нее, а куда-то в темноту за ее спиной, на призрачные очертания мертвых растений.
— Ты хотела освободить меня? — спросил я тихо, и мой вопрос повис в воздухе, странный и неуместный. — Так освободи. Но не от них. Освободи меня от этого. — Я обвел рукой вокруг, указав на весь этот кошмар, на грохот, на смерть, ползущую по коридорам. — От этой тупой, бессмысленной бойни, которую ты же и развязала. Помоги не начать новую войну, а остановить эту. Прямо сейчас.
Я наконец встретился с ее взглядом. В ее алых глазах было смятение, почти детская потерянность.
— Не ради императора. Не ради империи. Ради тех, кто еще дышит в этом городе и хочет выжить. Ради твоих людей. Ради… — я сделал паузу, вынуждая себя сказать это, зная, что это последний аргумент, последний крючок, на который она может клюнуть. — Ради «нас». Если это слово… если «нас» еще может что-то значить. Или оно уже ничего не значит, и ты просто хочешь сжечь все дотла, лишь бы никому не досталось?
Она смотрела на меня, и по ее грязной щеке, освещенной багровым заревом, медленно скатилась единственная, чистая слеза. Она ничего не сказала. Но ее Клинки, почувствовав нерешительность в своей госпоже, чуть расслабили хватку на рукоятях оружия. А Оливия, все это время бывшая немой статуей, перевела взгляд с Ланы на меня. И в глубине ее карих глаз, казалось, мелькнула не оценка, не расчет, а нечто вроде… скупого, почти невидимого уважения.
Лана стояла, сжав кулаки так, что костяшки побелели. Молчание, повисшее после моих слов, было гуще дыма и громче отдаленного грома битвы. Я видел, как в ее глазах бушует буря. Ярость — на меня, на себя, на весь мир. Обида — что я не принял ее жертву, ее «победу». Страх — тот самый, детский страх от осознания, что она, возможно, наломала дров не просто в своей комнате, а в самой сердцевине империи. И под всем этим — усталость. Не физическая, а та, что разъедает душу, когда ты слишком долго идешь напролом и вдруг понимаешь, что стена впереди не просто крепка — она держит на себе целый мир, и ее обрушение похоронит всех.
Ее Клинки не двигались, но их позы изменились. Из готовности к броску они перешли в состояние бдительного ожидания. Они ждали решения своей леди. В их преданности не было слепоты — они были готовы идти за ней в ад, но ад мог быть разным. И сейчас они, кажется, тоже чувствовали эту разницу.
Лана выдохнула. Длинно, сдавленно, будто выпуская из себя не воздух, а какую-то тугую, ядовитую спираль, что скрутилась у нее внутри.
— Черт, — прошептала она, и голос ее был хриплым. — Черт. Черт. Черт… — Она повторила это несколько раз, как проклятие, как заклинание, как последнее прибежище. Потом подняла на меня взгляд, и в ее алых глазах не осталось ничего, кроме горькой, выжженной усталости. — Ты всегда все усложняешь. Всегда.
Она не сказала «ты прав». Она не извинилась. Но это и было капитуляцией. Ее собственный план, такой ясный и жестокий, рассыпался в прах под тяжестью последствий, которые она отказывалась видеть.
— Убивать их сейчас… — она махнула рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи, — глупо. Как ты сказал. Самоубийство. Но… — она посмотрела вокруг, на разруху, и в ее взгляде вспыхнули старые угли. — Сидеть тут, сложа руки, тоже не в моих правилах. Я не мышь, чтобы прятаться.
Я кивнул, не настаивая. Этого было достаточно. Большего от нее сейчас ждать не стоило.
Она помолчала еще, ее взгляд стал рассеянным, будто она прислушивалась к чему-то внутри себя. К чему-то темному и древнему, что текло в ее жилах.
— Я не просто… впустила их, — начала она снова, тихо, не глядя на меня. — Когда ты связан с чем-то кровью… ты это чувствуешь. Как грязь под ногтями. Как привкус на языке. Моя кровь… она чует их силу. Источник. Он не там, на улице. Он не в этих уродах, что ползают повсюду.
Она наклонилась, коснулась пальцами черной, липкой лужи у разбитого фонтана, потом резко отдернула руку, будто обожглась.
— Он здесь. Глубоко под нами. В старых катакомбах, что тянутся под всем дворцом. Там что-то есть. Что-то древнее, мертвое… или спящее. И эти уроды… они как пиявки. Они впились в него. Используют как… как батарею. Или как антенну, чтобы тянуть свою мерзость из самых глубин. — Она вытерла пальцы о ткань своего платья с выражением глубокого отвращения. — Если найти это… это «сердце»… и раздавить… возможно, вся эта конструкция рухнет. Как карточный домик, когда вытащить нижнюю карту.
Информация ударила по мне с почти физической силой. Катакомбы. Логично. Если культисты хотят подорвать империю, они начнут с ее фундаментов в прямом и переносном смысле. И Лана, с ее извращенной, кровной связью к силам, которые они используют, была идеальным лоцманом в это подземелье.
Решение созрело мгновенно.
— Тогда мы идем туда, — сказал я твердо. — Сейчас. Пока они отвлекают всех наверху.
Лана кивнула, коротко, по-деловому. Вся ее сентиментальность и ярость, казалось, ушли, сменившись холодной решимостью солдата, получившего новый приказ.
— Мои Клинки пойдут со мной. Мой отец… он не одобрил бы этого риска. Но сейчас не время для его одобрения. Моя кровь будет компасом.
Я взглянул на Оливию. Она все это время стояла в стороне, и ее лицо было нечитаемым. Но когда я встретился с ее глазами, я увидел в них не страх, а что-то худшее — знание. Глубокое, тягостное знание. Она быстро опустила взгляд и кивнула, соглашаясь, но в этом кивке была покорность судьбе, а не готовность. Она знала. Знала, что в катакомбах не просто «что-то древнее». Она знала, что там, в темноте, под тысячелетними камнями, их уже ждет не просто ловушка, а, возможно, сам архитектор этого кошмара. Архиепископ.