Марина Цветаева. Письма 1933-1936
Шрифт:
О Вашем Париже — жалею. Там — сгорите. Париж, после Праги, худший город по туберкулезу — в нем заболевают и здоровые — а больные в нем умирают — Вы это знаете.
Ницца для туберкулеза — после гор — вредна. Жара — вредна. Раньше, леча ею — убивали. Так убили и мою мать, но может быть она счастливее, что тогда — умерла.
Может быть Вы — внутри, — больнее чем я думала и верила — хотела видеть и верить? Ибо ждать от Адамовича откровения в третьем часу утра — кем же и чем же нужно быть? До чего — не быть!
Если Вы — поэтический Монпарнас [1961] — зачем я Вам? От видения Вас среди — да все равно среди кого — я — отвращаюсь. Но и это — ничего: чем меньше нужна Вам буду — я (а я не нужна — когда нужно такое: Монпарнас меня исключает) тем меньше нужны мне будете — Вы, у меня иначе не бывает и не может быть: даже с собственными детьми: так случилось с Алей — и невозвратно. Она без меня блистательно обошлась — и этим выбрала — и выбыла. И только жалость осталась (на всякий случай) — и помощь (во всяком) — и добрые пожелания.
1961
См. письмо к А А. Тссковой от 16 сентября 1936 г.
Без меня — не значит без присутствия, значит — без присутствия меня — в себе. А я — это прежде всего уединение. Человек от себя бегущий — от меня бежит. Ко мне же идущий — к себе идет: за собой, как за кладом: внутрь себя: внутрь себя — земли, и себя — моря, и себя — крови, и себя — души.
Поскольку я умиляюсь и распинаюсь перед физической немощью — постольку пренебрегаю — духовной. «Нищие духом» не для меня. («А разве Вас не трогает, что человек говорит одно, а делает другое, что презирает даже дантовскую любовь к Беатриче, а сам влюбляется в первую встречную, — разве Вам от этого не тепло?» — мне — когда-то — в берлинском кафе — Эренбург. И я, холоднее звезды: — Н Е Т.) [1962]
1962
В ответном (единственном сохранившемся) письме от 18 сентября 1936 г. Анатолий Штейгер пишет Цветаевой:
18 сентября 1936
Какое счастье, что Вы не отложили отсылки стихов хотя бы на один день. Я бы их тогда наверное не получил. Мне такие стихи…[2101] Впрочем, все Ваши письма были как эти стихи.
Вчерашнее письмо…
Да, Вы можете быть, если захотите — «ледянее звезды». Я всегда этого боялся, (всегда знал эту Вашу способность) — и поэтому в первом же своем письме на 16 страницах — постарался Вам сказать о себе всё, ничем не приукрашиваясь, чтобы Вы сразу знали, с кем имеете дело и чтобы Вас избавить от иллюзии и в будущем — от боли. Я предупреждал Вас, Марина, (в этом письме, правда, было сказано всё — и о «Монпарнасе» и даже о milieu[2102]) — и в последующих всех письмах я всегда настаивал на том же самом.
Между моим этим письмом на 16 страницах и моим письмом последним — нет никакой разницы. Ни в тоне, ни в содержании, ни в искренности, — никакой.
Но зато какая разница в Ваших ответах на эти письма…
После первого Вы называли меня сыном, — после последнего Вы «оставляете меня в моем ничтожестве».
Объясняю это себе тем, что в моих письмах Вы читали лишь то, что хотели читать. Вы так сильны и богаты, что людей, которых Вы встречаете, Вы пересоздаете для себя по-своему, а когда их подлинное, настоящее всё же прорывается, — Вы поражаетесь ничтожеству тех, на ком только что лежал Ваш отблеск, — потому что он больше на них не лежит. Вы совершенно правы, конечно, Вы «визионер». Но каково тем, кого Вы «увидите», насмотритесь и потом — перестаете видеть.
Меня Вы не полюбили, а по-русски «пожалели», за мои болезни, одиночество, — хотя я и отбивался всё время и уверял Вас, что мои немощи физические, — для меня второстепенное, что я жду от Вас помощи не от них, а от совсем другой и почти неизлечимой болезни.
Потому что, когда мне нужен врач, — я иду к врачу, когда мне нужны деньги — иду к моим швейцарцам, — к Вам же я шел, надеясь получить от Вас то, что ни врачи, ни швейцарцы мне дать не в состоянии. Вы же в ответ: — Да, Вы больнее, чем я думала, — и сразу: — «холоднее звезды».
Марина, помните, как в одном из моих писем из Берна, я писал, что боюсь причинить Вам боль, но боюсь также и боли, которую причинить мне можете Вы.
Потому что до «встречи» с Вами я, — не слова, — больше уже ни на что не надеялся и не хотел надеяться.
Вы обещали мне, что Вы мне никогда боли не сделаете, — не обвиняю Вас, что Вы не сдержали своего обещания: Вы, ведь, это обещали мне воображенному, а не такому, каков я есть.
«Чем же и кем же нужно быть», чтобы ждать откровений от Адамовича… Вспоминаю беспощаднейшую и остроумнейшую correction[2103], которую Вы прописали Адамовичу в Благонамеренном[2104]. Но Адамович пишет ведь не только капризные критические статьи по газетам. Если Вы читали его Комментарии в Числах и Совр<еменных> Зап<исках>[2105], «Рамона Ортиса» в Числах[2106], некоторые его стихи, то неужели Вы всё же будете обвинять и Адамовича в ничтожестве…
Но этот спор бесполезен, я не хочу спорить с Вами, выискивать аргументы, чуть ли не «полемизировать», —
Вы меня благодарите за лето, — я благодарю Вас за чудо:
Beh*t Dich Gott! es war zu sch*n gewesen — Beh*t Dich Gott — es hat nicht sollen sein(Вы пишете, что Аля «блистательно» обошлась без Вас. Я Алю знаю. Нет, не блистательно… Думаю, хотя мы с ней об этом никогда не говорили. Но кто Вас больше Али любит и понимает.)
Любящий Вас и благодарный
А.Ш.
(Письма Анатолию Штейгеру. С. 130 1.33).
И Вам — нет. На всё, что в Вас немощь — нет. Руку помощи — да, созерцать Вас в ничтожестве — нет. Я этого просто не сумею: ноги сами вынесут — как всегда выносили из всех ложных — не моих — положений:
Und dort bin ich gelogen — wo ich gebogen bin. [1963]Я не идолопоклонник, я только визионер [1964] .
МЦ.
Спасибо за Raron [1965] . Спасибо за целое лето. Спасибо за правду.
1963
Ибо где я согнут — я солган… (пер. с нем. М. Цветаевой). — См. коммент. 1 к письму к А.Э. Берг от 4 марта 1935 г.
1964
От vision — мечта, видение (фр.). — По поводу «визионерства» Цветаевой см. в письме А. Штейгера.
1965
По-видимому, Цветаева благодарит Штейгера за фотографию могилы Рильке (на кладбище близ поселка). См. также письмо к А.А. Тесковой от 16 сентября 1936 г.
<Приписка на полях:>
А рождение мое — 26-го русск<ого> сентября (9-го Окт<ября> по-новому) [1967]
день Иоанна Богослова — с субботы на воскресенье — полночь1966
(Перевод М. Цветаевой.)
Эти слова немецкого поэта Йозефа Виктора фон Шеффеля Цветаева неоднократно приводи т в своих письмам к разным адресатам.
1967
Правильно — 8 октября. Согласно правилам, к датам прошлого века прибавляется 12 дней. Разница в 1 день у Цветаевой образовалась из-за того, что к датам церковных праздников (она родилась в день Иоанна Богослова), отмечавшихся в начале века по старому стилю, при переходе на новый стиль прибавлялось 13 дней.
Впервые — «Хотите ко мне в сыновья?» С. 64–66, СС-7. С. 616–618. Печ. по СС-7.
90-36. А.А. Тесковой
Vanves (Seine)
65, Rue J<ean->B<aptiste> Potin
— но пишу еще из Савойи:
последний день! —
16-го сентября 1936 г., среда.
Дорогая Анна Антоновна — Вы меня сейчас поймете — и обиды не будет.
Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила — уже в деревне — письмо от брата Аллы Головиной — она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове — Анатолия Штейгера, тоже пишущего — и лучше пишущего: по Бему — наверное — хуже [1968] , но мне — лучше.
Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее я у него попросила — немецкую книгу [1969] — не смог — и вот, годы спустя — об этом письмо — и это письмо — вопль. Я сразу ответила — отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн — для операции. Он туберкулезный, давно и серьезно болен — ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему — обещала писать ему каждый день — пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился — госпиталь — санатория — невелика разница. А он уже — привык (получать) — и мне было жутко думать, что он будет — ждать. И так — каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни — всё сызнова: для данного (трудного!) случая. Усугублялось всё тем, что он сейчас после полной личной катастрофы — кого-то любил, кто-то — бросил (больного!) — только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности — как будто — лучше, что — оживает, что — м<ожет> б<ыть> — выживет — и физически и нравственно — словом, первым моим ответом на его первое письмо было: — Хотите ко мне в сыновья? — И он, всем существом: — Да.
1968
Цветаева и А. Бем, действительно, по-разному оценивали творчество брата и сестры. А. Бем критически относился к поэзии А. Штейгера. «Очень „прост“ в своей поэзии А. Штейгер. Но прост не „простотой“, а тем, что за этой простотой ничего нет. Это голая форма простоты и пустоты», — писал в 1934 г. критик (Бем А. Письма о литературе. Praha, 1996. С. 179). Зато иная картина была в его отношении к стихам А. Головиной. Во вступительном слове на вечере Аллы Головиной в Праге осенью 1933 г. Бем охарактеризовал ее как «настоящего поэта во всей полноценности этого слова» (Там же. С. 150).
1969
…немецкую книгу — Цветаева просила Штейгера о книге: «о которой я давно — третий год — мечтаю, книге, которую — будь я — не я — я бы давно себе подарила. Sigrid Unsed: Christin Laurins-tochter. 1. Theil. Der Kranz.» (Сигрид Унсед: Кристин — дочь Лавранса. Часть]. Венок. — нем.) (Письма 1928-1932. С. 528).
Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему — невозможно, ибо даже если бы мне швейцарцы дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта — то я звала (мне обещали одолжить денег) — и он совсем-было приехал (он — швейцарец и эта часть ему легка) — но вдруг, после операции, ухудшение легких — бессонница — кашель — уехал к себе auf die H*he [1970] (санатория в бернском Oberland’ е). Дальше — письма, что м<ожет> б<ыть> на зиму переедет в Leysin, и опять — зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, уже из Парижа, — множество времени потратила и людей вовлекла — осенью оказалось невозможно, но вполне-возможно — в феврале (пушкинские торжества, вернее — поминание, а у меня — переводы). Словом, радостно пишу ему, что всё — сделано, что в феврале — встретимся — и ответ: Вы меня не так поняли — а впрочем и я сам то*чно не знал — словом (сейчас уже я говорю) в ноябре выписывается совсем, ибо легкие — что* осталось — залечены, и процесса — нет. Д<окто>р хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, — и родители тоже, конечно, — он же сам решил — в Париж
1970
На высоту (нем.).
— п<отому> ч<то> в Париже — Адамович — литература — и Монпарнас [1971] — и сидения до 3 ч<асов> ночи за 10-ой чашкой черного кофе —
— п<отому> ч<то> он все равно (после той любви) — мертвый.
(Если не удастся — так в Ниццу, но от этого дело не меняется.)
Вот на что* я истратила и даже растратила le plus clair de mon *t* [1972] .
1971
Накануне отправки письма к Тесковой Цветаева получила от Штейгера сообщение, где он, по-видимому, обмолвился о предстоящей встрече в Париже с Адамовичем. Ответ Цветаевой был категоричен: «Там, где нужен Адамович — не нужна я*, упразднена я*, возможен Адамович — не возможна я…» (Письмо А.С. Штейгеру от 30 сентября 1936 г., см.) Сохранилась дневниковая запись А. Штейгера (от 1 января 1937 г.), которая дополняет уже известную историю взаимоотношений Цветаевой и Штейгера и разрыва между ними, которую составитель приводит с некоторыми сокращениями и которую следует рассматривать с учетом содержания сентябрьских писем Цветаевой Штейгеру: «Вчера пришло письмо от Марины Цветаевой, в котором она сообщает, что не хочет перетаскивать в новый год того, что было в старом, и поэтому говорит мне „все“. Что она говорит… Между прочим, теперь я уверен (раньше у меня этой уверенности не было), что то ужасное ее письмо от 15 сентября было продиктовано ненавистью к Адамовичу или даже ревностью. Как она может думать, что наши отношения после этого письма могли оставаться прежними…
Написал ей следующее, очень искренно (правда, я мечтал о ее дружбе и от этой дружбы ожидал почти чуда): „Марина, Вы спрашиваете, что случилось между моими тебе зовами к вам и последующим „молчанием, отписками, оттяжками, изъявлениями благодарности“? Вы не знаете, что случилось? „Случилось“ Ваше письмо от 15 сентября, которое меня убило своей незаслуженностью и неожиданностью — так черепица падает с крыши на ничего не ожидающего прохожего, — своим ледяным тоном, своим пренебрежением, почти брезгливостью, своей безжалостностью — Вы, ведь, знали, что помимо самой настоящей невыдуманной болезни, я был как и всегда почти без сил от привычного отчаяния перед жизнью и вообще всем, — Вы все это знали и все же Вы это письмо мне написали и мне отослали…
Я был всегда с Вами честен до конца и еще в моем первом письме сделал все, чтобы себя не приукрасить. Вы знали, что я такое (или должны были знать), пока случайная моя фраза о том, что я сижу на Монпарнасе и люблю говорить с Адамовичем (но ведь это было и в первом письме) — Вас не поразила (в первом моем письме Вы об этом наверное просто не захотели читать, этого не заметили), — не поразила Вас настолько, что Вы изменили ко мне все Ваше отношение и, вместо слов и тона, к которым я привык и которых я ждал, — я услышал чужой пренебрежительно ледяной голос о том, что Вы „не распластываетесь перед духовной немощью“, что Вы „холоднее звезды“ говорите „нет“, — что „ноги сами выносят Вас из всякого ложного положения…“
У меня руки опустились. Я не спорю, ни о чем не спорю, — конечно, ничтожество — ничтожно, конечно Монпарнас не Бог весть какое достойное место (только Адамовича не отдам, он говорит замечательные вещи), — да и фраза моя о Монпарнасе и Адамовиче вероятно была неловкая, — но меня просто оглушило то, что Вы, после всех Ваших слов высокого человеческого внимания, высокой любви, высокой дружбы, — вдруг нашли возможность со мной говорить таким тоном и таким ужасным голосом…
И я сразу сделал вывод, — значит, никогда меня не любила, значит, не я, такой как я есть, нужен (о Монпарнасе можно было написать, что он ничтожен, но если бы это писалось человеку, которого любишь, — то слова бы пришли совсем иные, и тон иной, — более даже убеждающие в ничтожестве Монпарнаса и могущие действеннее помочь из „Монпарнаса“ выбраться), — значит любила не меня, а кого-то воображенного, на меня не похожего, — если даже руку не смогла остановить самая обыкновенная жалость и пощады не было уже до конца…
На наши отношения я смотрел как на чудо и я верил Вам… Я думал, что Вы мне поможете жить, снова жить научите, заразите своей жизнью. Вместо этого Вы вдруг резко выдернули руку…» (Цит. по кн.: Письма к Анне Тесковой. 2008. С. 449-450).
1972
Большую часть моего лета (фр.).
На это я ответила — правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога — и ко мне дорога — уединенная. И все о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать. И благодарность за листочек с рильковской могилы. И благодарность за целое лето — заботы и мечты. И благодарность за правду.
Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: — М<ожет> б<ыть> большое счастье?
И, задумчиво отвечу: — Да. Мне поверилось, что я кому-то — как хлеб — нужна. А оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и К0.
— Горько. — Глупо. — Жалко.
Никому ни слова: ни о нашей дружбе, ни о его Париже — уезжает он, кажется, обманом — ибо навряд ли ему удастся убедить родителей и врачей, что единственное место, где он может дышать — первое по туберкулезу место Европы.