Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Окончательно проснувшись, я прислушивался к пронзительной хриплой речи с жестким северным акцентом, к вульгарной латыни, разорванной в клочья резцами немецкого волка. Теперь я понимаю, что в тот псалом уложил он всю мою жизнь, но что я знал о себе тогда? Он же продолжал говорить сам с собою:

И до старости, и до седины не оставь меня, Боже, доколе не возвещу силы Твоей роду сему и всем грядущим могущества Твоего! Вот… Силы. Вот так и следует возвещать, о силе. Князья и владыки учатся выживать с помощью этого искусства, всерьез и в игре. Но если вас испытываете страх, вам не следует учиться фехтованию, поскольку отчаявшееся сердце всегда будет повержено, независимо от уровня мастерства. Так. Теперь запишем позицию. Почему я должен чертить позицию не на пергаменте, но на прахе земном?! Где же тот чертов служка, Диана язви его в печень совместно с Вельзевулом, что записывал за мною вчера? Надобно сыскать нового!

Любопытство — качество, вредное для монаха, ведущее к суетности, но тут я не устоял и выглянул в окно. И увидал на дворе странную фигуру, двигавшуюся изломанно, словно каждая ее часть, каждый член были соединены друг с другом непрочно, и потому все сооружение человеческого тела поскрипывало, подрагивало, шаталось… dance macabre — вот на что оно было похоже. Он был похож. Тот самый наш новый брат Франциск.

Он был высок, худ, напоминал восставшего из гроба мертвеца.

Я содрогнулся помимо воли, он же смотрел прямо на меня выцветшими голубыми глазами, странно горевшими на сухом лице, заклейменном шрамом на скуле. Наверное, это сходство наше и побудило меня остаться, а не вернуться в келью.

— Поди-ка сюда, мальчик. Не гляди на меня, как на отверженного, ибо я пришел возвестить тебе истину… несомую на острие клинка.

Многих людей на жизненном пути посылал мне милосердный Господь, но эта встреча и посейчас осталась из самых важных. Я все еще стоял и смотрел в окно, когда брат Франциск повелел:

— Пиши, брат Лев! Добрым словом и баселардом можно добиться большего, нежели одним добрым словом.

— Франц, — сказал я ему в двадцать восьмом, после Коугейта, — на тебе благословение Господне.

— Кто бы мог подумать, милорд Джон! — отвечал он, щерясь в улыбке осколками гнилых клыков.

— Что я могу сделать для тебя?

— Оставьте там, где нашли.

А нашел я его, в самом деле, в Эдинбурге. Но тогда мне было далеко до милорда, Коугейта, благословения — и себя самого. Господь ставил на пути моем ангела, дабы я боролся с ним. И меня изнуряла эта борьба.

Тогда он показался мне глубоким стариком, хотя был, наверное, лет сорока с небольшим. Франц Хаальс родился в Тироле, родителей своих не помнил, а драться, по его словам, научился ранее, чем ходить. Проведши юность в подручных у швабского мастера мечевого боя и в совершенстве выучась носить баселард должным образом, то есть, между ног рукоятью, он пустился в странствия наемным солдатом императора Максимилиана. Не было такой страны среди владений императора, которую не посетил бы герр Хаальс, неся с собой смерть и разрушения. Франц был несгибаемый доппельзольднер — до тех пор, пока прямо в бою его не посетило видение отрока, преломляющего копье о собственную грудь, и он, образно говоря, перевернул свой меч острием вниз, обратив его в крест. Он едва не погиб, выжил чудом, вышел из ландскнехтов, закономерно сделался нищим, ибо не смог уже убивать — по совокупности ран не тела, но души, внезапно сделавшихся для него зримыми. Затем попал к францисканцам, отогрелся под солнцем Ассизи, подлечил раны. Там, в нижней базилике, посетило его откровение, которое он и пошел проповедовать по тем тропам, которыми прежде нес смерть, но уже в обратную сторону, от солнца Италии к Северному морю. А еще Франц писал книгу. Называлась она «Проповедь святого Франциска, несомая на острие меча, или Принуждение к миру».

— Пойми ты, Джон, — пояснил он мне, изложив свою упорную страсть, — скверна не в самом мече. Меч, клинок — благороднейшее из созданий человечьих. Скверна всегда в человеке. Скверна в том, как гадко владеют им испорченные люди, опошляя высокое искусство фехтования. Тут и до греха, твоя правда, недалеко…

А поскольку Франц, грубо говоривший на нескольких языках, включавших и наш, был не особо хорош в каллиграфии, книга — она существовала не только в его воспаленной голове, но и на деле — писалась руками тех мальчишек монастырской школы, которых только мог он отловить после занятий, подкупая своим дневным пайком хлеба или эля. Книгу Франц желал на латыни, и тут ему подвернулся я.

Когда он брал клинок в руки, я понимал, что такое благословение Господне. Тут его сломанное тело начинало петь, танцевать, парить. Единственное, что было мне невдомек — как отец Джейми допустил его присутствие в монастыре, его ежедневные, умопомрачающие бои с собственной тенью, ибо партнера у Франца, конечно же, не было; но кто я такой, чтобы о сем спрашивать настоятеля? Мы сошлись. Глубокое благочестие соседствовало в нем с цинизмом старого рубаки, измаравшего душу свою всеми способами. От того, что он говорил о людях, хотелось истребить род людской в зародыше — или изрядную его часть. Слог посланий его святого тезки причудливо сходился с текстами руководств по фехтованию в назиданиях Франца Хаальса.

— Брат Лев, пиши. Не то есть истинная радость, когда противник упускает твое намерение. Не то есть истинная радость, когда противник пропускает твое касание. Не то есть истинная радость, когда клинок твой проходит ему за ребра… думая так, согрешишь перед Господом рассеянностью. Но истинная радость бить его снова, не останавливаясь, и когда он упал — снова бить, до тех пор, пока не прервется в нем дыхание, и торжествовать окончательно. Во владении собой, но не чужой жизнью… вот истинная радость!

— Зачем ты здесь, Франц, так далеко от дома?

— У меня нет дома, мальчик. Я здесь, дабы нести силу Господню.

Временами бывший ландскнехт казался мне помешанным, но не тогда, как брал клинок в руки. А вскоре он стал требовать и моего участия в отработке схем для книги, сам сделав два деревянных меча.

— Отец Джейми, это дозволено?

Настоятель уже минут пять стоял на лестнице, ведущей в его покои, взирая на наши чертежи сходок, сделанные на осенней грязи — баселард против бастарда, против двух бастардов, против одного и даги; брови его были сведены к переносице, но иного неудовольствия на челе я не видел.

— Что? А! — он покосился на меня, потом долго взглянул на Франца. — Неужели не ясно тебе, Джон, что он болен? Что мне взять с больного человека? Это утешает его исковерканную душу и никогда не выйдет за пределы обители. Пусть пишет.

Он не запретил. И Франц возложил свою длань на мою, неблагословенную, именем Господа, и это было хорошо.

Ибо я обрел опору гневу своему, выстроил первую арку моста.

38

— У тебя добрая рука! — было первым, что сказал мне Франц.

Еще бы, с моим-то крещением. Наконец я попал к фехтмастеру, который вдохнул в меня пламя боя — так поздно, на пятнадцатом году жизни, когда иные бойцы уже прославлены подвигами, а я намеревался сгинуть под капороном францисканца. И все же его слова были мёд.

— Кого ты хочешь убить? — спросил Хаальс меня следом за тем. — Ты бьешься насмерть. С собой или с Богом? Мы все под Ним, выбирай противника себе по силам.

И он валил меня в грязь раз за разом, а после я застирывал рукава и подол рясы от слизи осенних луж. В дождь и в вёдро наша жизнь начиналась заутреней, текла через мечевой бой, сворачивалась на страницу в скриптории и завершалась вечерней, чтоб в ранний час до восхода солнца опять вернуться к заутрене. Долгие дни моей жизни на границе — не только на шотландской границе, где я родился и вырос, но на границе между мирами — смерти и воскресения.

— Какое тебе дело до того, кто мой враг? Врагов велено прощать, — отвечал я, взмокший, пробуя отдышаться.

— Всех?

— Всех, кроме единственного Врага — это не в нашей власти, с ним только бороться, как борешься с собственной плотью. Но прочих…

— Ну, ты врага своего прости, что уж тут… раз оно так по заповедям положено… но крепко запомни, как его, подонка, зовут! Пригодится…

— На что? — спросил я, веселясь. — На что, Франц?

— Ну, чтоб было, что указать на могильном камне, — отвечал бывший ландскнехт, усмехаясь. — Негоже ведь оставлять воронам! Ибо прощать, мальчик мой, надлежит только посмертно. Но зато тогда уж — от чистой души.

Поделиться с друзьями: