Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она не просто была там, она лежала возле его тела без чувств.

Мигали свечи у алтаря, пятна света метались от дуновения ветра — единственное живое, что шевелилось во мраке. С распятия на чету влюбленных пристрастно глядел Господь. Эти двое были друг подле друга, словно уснули, устав от жизни и от любви. Словно оба были мертвы или оба живы. На минуту, на кромешную минуту дикая мысль пришла мне в голову — мне показалось, будто Адам обнимает ее… прежде чем я понял, что это ее рука оплетает мертвое тело, укрытое отцовским плащом. Я сам словно оледенел, не мог сделать ни шага. Не мог двинуться к ней, окликнуть, поднять, вынести на руках. Правду сказать, я и боялся к ней прикоснуться, осквернив эту ночь — и правду брака моего брата. Но оставлять Агнесс на его теле никак не следовало. На негнущихся ногах вышел я из часовни, кликнул слуг, чтобы позаботились о невестке, опустился на лестницу, сам не в силах идти, и, сидя на ступенях, заплакал. Впервые за этот бесконечный день.

И в последний раз.

44

Я не думал о Флоддене. Мне не было никакого дела до того, что случилось там. Я думал о том, что лежало у меня перед глазами, а прежде было моим братом. Первое время я думал, что убил его сам — намерением, я ведь отчаянно хотел его женщину. Дьявол услышал и посмеялся надо мной, над моей братской любовью. Видение крови на моих руках преследовало меня и месяц спустя похорон, я просыпался в поту. При том-то, что мертвое тело не кровоточит, там, на ладонях, была только грязь от мокрого отцовского плаща. Потом мне рассказали, что командир авангарда не отступил, даже когда пал сам король, когда рухнули королевские штандарты, когда бежали разгромленные Хоумы, когда Суррей выкосил всех вокруг Босуэлла — Адам не мог отступить, ибо «стой и сражайся» Гордонов горело в нем негасимо. И я восхищался им за эту непреклонность, и ненавидел за мальчишество, с которым он оставил Агнесс беззащитной вдовой при годовалом наследнике графства. Беззащитной — потому что уже не среди нас, Хепбернов, была она в безопасности. Я видел это по лицам матери и братьев, когда молодая вдова объявила о своем решении вырастить сына в Хейлсе. Огонек в окне Западной башни, в ее окне, замигал и погас. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем, продрогнув не от ветра, я вернулся внутрь. Должно быть, настало время молиться и для меня, но я не мог.

Было так странно сидеть с ними тремя, когда даже отец Катберт заснул за чтением псалмов, голова его наклонилась на грудь и книга выскользнула, ударившись в пол… но никто не пошевелился, ни он, ни я, ни мертвые. Сидя на низкой скамеечке, прислонясь спиною к стене, я смотрел на них и смотрел, не мигая. Мне все казалось, что мы ошиблись — хоть сам же нес Адама — что один из них вот-вот встанет. Это меня не пугало, в отупении от горя и растерянности я горячо желал подтверждения того, что мы ошиблись.

Проклят человек, который надеется на человека. Я говорю это вслед за Иеронимом, но не так, как Иероним. Я надеялся на человека — и мир мой рухнул. Все, что мне было обещано — было обещано Адамом. Однако теперь его нет, и мне предстоит отстроить себя по кускам, от камней фундамента, из руин. Он был мне опорой, стеной, сколько себя помню. У него я мог найти утешение, у него — приют во всяком сомнении. Он был не только образец братства, но образец мужественности, на кого равняться теперь? Обе стороны мужества Хепбернов, духовное и земное, лежат по обе стороны от мертвого Босуэлла, также мертвы — дядья Адам и Джордж. Крейгс получил чудовищный удар по голове, епископ Островов нес на себе ран в десять раз больше, чем Господь на кресте. У меня отняли все образцы разом. За что это произошло со мной, не много-то видевшим счастья в жизни? Со мной, во славу братства пренебрегшим любовью к женщине и оскопившим себя? Я желал самопожертвованием отслужить ему и его детям, и вот… служить некому. От своры Хейлса, от логова первого Босуэлла осталась седая волчица и трое голодных щенков, мало понимающих, откуда раздаются крики загонщиков. Почему? Во мне было так много ярости, что только этот вопрос я и задавал до тех пор, пока не отупел от горя. Почему это случилось с нами, со мной? Мы ведь едва-едва начали жить, как подобает, под рукой Адама. Зачем надо было так все обрушить, Господи? Горячей, чем в ту ночь, я не упрекал, не молился никогда. Юности свойственна глубина отчаяния — пока сердце не омертвело и не опошлилось. Раз за разом поправляя фитиль в лампаде, я говорил и говорил… и когда небо над Тайном принялось менять цвет, все еще сидел, обессилев, прислонясь к последнему ложу Адама. И теперь уже говорил и говорил с ним. А потом припал, наконец, лицом к крупной мертвой длани в последней присяге верности. Сегодня мне стыдно вспоминать те слова, как больно бывает вспоминать признания первой любви человеку, давно растленному.

Но холод его руки проник в меня. И тут я внезапно понял: над нами ничего нет. Быть может, Бог еще есть — где-то там, наверху, далеко, но дьявола нет. Весь этот ад творим руками людей. Тот ад, которому стал добычей мой брат. Как истинный рыцарь, он пал не в сражении с англичанами, но в битве с несовершенством, со злом, с люциферством, которое те воплощали собой, со злом, которое воплощала собой война. И я, посвятивший себя церкви, чтобы уберечь его от своей руки, жалел, что не погиб вместе с ним. Любая смерть страшила меня тогда меньше, чем жизнь теперь — без руля и ветрил. Я не мог уйти, я словно прирос к месту, то была моя последняя ночь вместе с братом. Больше я не увижу его никогда — до Страшного суда, на который однажды нас призовут.

Оцепенение с меня стряхнул отец Катберт, проснувшись. Старик закряхтел, разгибая затекшую спину, бормоча латинские слова вперемежку с нытьем и руганью, подобрал с пола книгу псалмов, мерно кивая, забубнил под нос… Я вышел из часовни с сухим лицом, не обратив должного внимания на то, как отряд в две дюжины рейдеров струйкой вытек за ворота. На стене, теряясь в светлеющей дымке неба, замирал отзвук старого похоронного пиброха «Мы больше не вернемся», и в него вплеталась новая тема, все четче, все неотступней.

Покуда их не погребли, день словно бы не кончался.

Но длился, длился и длился. Перемежался восходом и закатом, рассекался трапезами. На стенах выли волынки. В людских умирали раненые. Приходила ночь. Наступало утро. Но это был все тот же самый день — так мне казалось — день, в который их привезли. И он не закончится, пока каменная плита не затворит гробницу. Кресло Босуэлла за высоким столом пустовало, а столы были вновь расставлены, как подобает. На первое утро Агнесс не вышла ни к завтраку, ни к обеду, но мать ее не поторопила, не послала за ней и служанку. Меж тем, пока мы — гарнизон в круглосуточной готовности — ожидали чужих, к нам пожаловали свои. Первым прибыл тот самый Джеймс Хепберн Уитсом, ректор Партона, клерк Его покойного величества. Маленький, худенький, похожий на черного дрозда. Обычно, разгневавшись, он чирикал. Сейчас же, напротив, был сосредоточен и хмур. Спорхнул с седла, не глядя, швырнул поводья конюху, запрыгал по ступеням в сумеречный холл Хейлса — к нам троим, под надзором матери бодрствующим за столом. Но я не помню, чтобы кто-то из нас ел. Скорей, мы исполняли ритуал для слуг, для того, чтоб кинсмены видели — в Хейлсе все идет своим чередом даже по смерти хозяина.

Уитсом цепко оглядел всех нас, остановился взором на матери:

— Примите мои соболезнования, леди Маргарет. Кузены… у нас много работы. Потрудимся!

Родич неглупый и весьма уважаемый, не зря же первый Босуэлл пристроил его ко двору и всячески подсаживал повыше, когда мог. Смотри-ка, не забыл, что с него причиталось. Ему прочили большое будущее при первой же освободившейся епархии, однако второй Босуэлл предпочел поднять брата, а не кузена. Я видел, как на меня посматривает Уитсом. Что ж, неплохой случай проверить родственника на совесть.

— Старый Джон шлет вам благословение, госпожа графиня, вам, и своим внукам, и правнуку. Но вести в Сент-Эндрюс доходят не так скоро, как в Эдинбург… Едва ли он знает, а действовать надо немедленно. Господь прибрал лучших, однако ныне они в мире горнем, светлейшем.

Леди-мать, не опуская глаз, не показав ни грана печали, смотрела ему в лицо.

— Я вижу только вас троих, кузены. Но где госпожа графиня младшая? И, что важнее всего, где мальчик? Где третий граф?

— Его нет в замке, — отвечала мать, глядя на сей раз поверх головы Уитсома. — Я нашла ему убежище… достаточно безопасное. А где моя невестка — так на то с нею Господь.

Ничего себе! Так вот о чем, видать, была струйка рейдерской партии, просочившаяся за ворота, запертые даже для своих! И тут же острая жалость вошла в меня, как узкий клинок мизерикорда, при мысли об Агнесс — она души не чаяла в сыне. Как хватило у нее сил дать разрешение? И как решилась мать подвергнуть старшего внука и единственного сына Адама опасностям послевоенных дорог Приграничья? Куда его увезли?

Все это мигом пронеслось у меня в голове, покуда Уитсом хмурился и попрыгивал между столов своим птичьим прискоком. Тут брат мой Патрик впервые за трапезу поднял глаза от миски фрументи, словно выйдя из сосредоточенной задумчивости, вообще-то ему несвойственной:

— Напрасно вы совершили это, матушка, не поставив в известность меня… нас.

И то, как он это сказал, его тихий голос, мигом рассказали мне правду о моем новом старшем брате. Но мать было не смутить вкрадчивостью громкоголосого обычно мастера Хейлса:

— Что ж, если и так, Патрик, то дело сделано.

Они обменялись взглядом, и тут мастер Хейлс первый опустил взор.

Быстро же засмердело. Но пока не было ясно, для кого именно она смертельна, эта опасность.

Вбежал, запыхавшись, молодой Бэлфур:

Поделиться с друзьями: