Младший сын
Шрифт:
Меня будет мало, а после я исчезну совсем.
Последнее, что я помню из того дня — Адам на белом жеребце, в проеме ворот Хейлса, солнце играет на чеканке его доспеха, отцовский плащ облегает плечи. Мы трое оставались на ступенях лестницы, ведущей в холл. В окне Западной башни тонкая рука отчаянно размахивала платком. Адам взглянул вверх — и дал жеребцу шпоры.
Короткий всхрип заставил меня обернуться — словно ударом крови в виски, я вдруг увидал леди-мать.
Она плакала.
Она!
А они двинулись к Трапрейну и вскоре скрылись в его тени. Со стены стали неразличимы и пыль из-под конских копыт и тележных колес, и реяние штандартов.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, 10 сентября 1513
Ждать пришлось недолго, всего-то два дня. Новостей не было, гонцов не было, они просто скоро вернулись, как обещал Адам. И еще прежде них самих в Хейлс вошла тишина, предваряя их достойнейшее возвращение. Ужасающий, страшный звук, когда внезапно, среди бела дня вся жизнь вокруг тебя смолкает, вплоть до стука сердца в твоей груди. А ты смотришь и не веришь себе. Тебе не надо в это верить. Но выбора не остается. И я ее помню, тогдашнюю послеполуденную кромешную тишину, упавшую на Хейлс внезапно, как моровая язва. Даже голуби на башне Горлэя замерли, вжавшись в серый камень стены. Надо всем двором не витало ни звука. Никто не закричал сразу. Никто не кричал и потом, когда раздались первые нетвердые звуки пиброха на волынке «Мы больше не вернемся»…
Во двор въезжала телега. Тела переполняли ее, словно бараньи туши, везомые с бойни — их и в самом деле везли с бойни. И то, что билось о борт ее, черная спутанная шерсть в крови, укрытая отцовским плащом «олд-хепберн», было головой Адама.
Мертвого Адама, мне достаточно было взгляда.
И земля ушла у меня из-под ног.
Адам лежал, как живой. И, мертвый, к нему привалился Джеймс Стюарт Треквайр, вместо левой половины лица — безобразное месиво. На другой подводе рядом лежали, обнявшись от тряски по-родственному, завернутые в собственные окровавленные плащи и грязные штандарты Адам Крейгс и епископ Джордж. Я помню звериный вой невестки, помню, как она, побелев, упала. Помню мертвое молчание окоченевшей от горя матери. Патрик унес наверх обеспамятевшую Агнесс, а мы с Уиллом подняли Адама, чтобы перенести его в холл, где покойного графа обмоют и обрядят согласно сану. Там спешно готовили покойницкие столы, затягивали вчерашние пиршественные покрывалами.
Он был тяжел, огромный и неживой, и обрывал мне руки, когда черная косматая голова соскальзывала и била мне в грудь. Когда я опустил его на стол в зале, на моих руках была кровь, сгустившаяся и ржавая.
Кровь брата моего.
43
Что мне на небе?
И что могу захотеть от Тебя на земле?
2. Кровь брата моего
Все, что не убивает нас — делает ли сильней?
Брат Лев, пиши.
Восхваляем Ты, мой Господи, за сестру смерть телесную, которой никто из людей живущих не может избежать. Горе тем, которые умирают в смертных грехах; блаженны те, кого настигнет она в исполнении Твоей святой воли, кому смерть, настигнув, не причинит зла. Восхваляйте и благословляйте Господа моего, благодарите и служите Ему с великим смирением.
Был у меня брат мой Солнце, был господин и глава рода. Нынче солнце мое закатилось.
Первой опомнилась мать.
— Несите, — сказала она, — тела.
И по тому, как еле слышно она запнулась перед вторым словом, я понял, что переход еще не свершен, что она еще мыслит о павших как о живых.
Тьма не для нас одних, вой не по нам одним. Побережьем и мимо Хейлса текли остатки армии, оставляя на память умерших в каждом дому до самого Эдинбурга. В спешке, боясь англичан, там, говорят, принялись укреплять городские стены, собирать-то ополчение было не из кого. У нас же на Границе во всех родах теперь одни старики и дети — мужчин во цвете лет не осталось. Все, кто что-нибудь стоил, погибли. А накипь всплыла. Наш зятек Арчибальд Дуглас, к примеру, или ошалевшие от крови и безнаказанности братцы Хоумы, бешеные псы Керры. Стервятники кружили над полем Флоддена, тело короля увезли сассенахи, шотландцы же обирали мертвых и резали своих — аббатство Келсо, где прежним аббатом был бастард короля, взято штурмом, а на немытые патлы Тарна Керра, не могущего связать двух слов на родном, не то что на латыни, водрузили митру нового епископа. Дома горели повсюду, сводились кровные счеты blood feud. И некому было воспротивиться: новому королю год от роду, королева-мать в тягости. Cложил голову Генри Синклер, Совиная лощина Хаулеттов стала гнездом вдовы, Джонни Хей из гоблинского Йестера лег рядом с Адамом, рядом с каждым безымянным из десяти тысяч мертвых. И на костях их плясала смерть, плясал раздор Приграничья, поднявший голову, кормящийся от плоти сирот. А наш сирота был тут, в Хейлсе.
Да, первой опомнилась мать:
— Уилл, начальника стражи ко мне. Гарнизон в боевую готовность круглосуточно!
Волна от Флоддена в первую очередь плеснет по Хейлсу, но Хейлс выстоял против Хотспера, выстоит и теперь. В Крайтоне Крейгс, мир душе его, предусмотрительно оставил добрый отряд и сильного командира, а Хермитейдж не возьмет никто, если только замок не сдадут изнутри. Но первое дело — Хейлс. И мальчик, конечно. Тот, который там, в Западной башне, мальчик с фамильным, ненавистным мне именем.
Не в том беда, что человек смертен, не в том даже, что он внезапно смертен, а в том, что английскими мечами подсекли всех. Не на кого положиться, опереться не на кого в час потерь. Кто остался? Только церковники — старый приор Джон далеко на севере и Джеймс Хепберн Уитсом, клерк короля, ректор Далри и Партона, при дворе. И двоюродный дядя Уитсом, который за немощью не помощник, как бы самого спасать не пришлось. Что завтра? Война? Ждать ли осады? Или Шотландия уже пала, как пал ее король? Наверняка ведь сассенахи воспользуются удачей. Когда еще им удавалось положить на поле боя нашего государя? Когда так захлестывает, единственное, что возможно — опереться на волю Господа. Мы были в молоке тумана, наползавшего с холмов. Даже с погребением… Куда ему теперь, второму граф Босуэллу, владевшему своими землями и своей женой так кратко, так горячо — в Хаддингтон? В Престонкирк? И кто будет хоронить его? Кто прибудет на похороны? Те, кто могли это сделать, лежат на столах в зале с ним рядом, их обмывают женщины Хейлса. Мы привыкли полагаться на старших, и вот старших мужчин в роду вовсе не стало. Верней, старшим мужчиной в нашей семье стал брат мой Патрик Хепберн, мастер Хейлс, девятнадцати полных лет от роду. Никогда в жизни я не видел у него такого лица.
Мертвые — самое больное, но не было времени чувствовать боль. Остатки наших из разгромленного авангарда покойного лорда-адмирала Шотландии — их тела и души требовали присмотра. Всю ночь в кухне пылал огонь под котлами, в них грели воду, пропаривали травы, готовили лечебные настои, обмывали раны живых. Отец Катберт, постаревший на десять лет, смердел не только обычным запахом плоти, но черной тоской пропущенной через себя смерти. Я взялся за живых, чтобы не думать о мертвых — и стоял возле старухи МакГиллан, перевязывал раны, исповедовал умирающих. Больница «Светоча Лотиана» дала мне достаточно практики управиться с тем и другим. Я видел тогда много смерти и повзрослел на десяток лет. Не помню, скольким в ту ночь я сказал отпущаеши. Никто из них не хотел умирать, и менее всех — молоденький конюх Том Престон, в числе прочих наших отбивавший у англичан тело моего брата. Левая рука Тома от локтя вниз представляла собой сплошь бесформенное месиво раздробленных костей, полное грязи и гноя, шестопер, что ли, прошелся по ней, не знаю. Том смотрел на нас — на меня, старую Элспет и Джока Кокберна, лекаря, спешно прибывшего из Хаддингтона — глаза его были полны ужаса. Прозвище лекаря — Скорняк — доброго не обещало. Мы с Кокберном тоже переглянулись. Престон был старше меня разве двумя годами, но ему едва ли выжить, если только калекой.
— А ну, держите его! — хмуро приказал Скорняк, а один из его подручных тем временем ловко стукнул беднягу Тома колотушкой по затылку, и тот обмяк. — Руку ему не спасти, милорд…
Милорд епископ — не то же, что мастер Джон. Я кивнул, как будто это что-то решало. Противно хрустнула кость, обрубок повис на лоскуте кожи, Скорняк споро дорезал, натянул, начал шить по-живому. И пока он прокалывал, шил, протягивал, пока пальцы его жирно скользили в крови и гное, я думал о возмужании — что ж, ныне оно свершалось стремительно, и все мы были глина в окровавленной Господней руке.
Стемнело. И я пошел к мертвым передохнуть от живых.
Не знаю, Агнесс справилась ли с собой быстро или, напротив, удар был так силен, что она не чувствовала сейчас ничего — как оглушенный Том Престон. Вдова моего брата сама обмыла тело покойного мужа и зашила раны перед погребением, не допустив к нему никого. Сама переодела в чистое. Пальцы ее перебирали темную гриву Адама, вычищенную от запекшейся крови, жестом, от которого у меня шел мороз по коже — она касалась его, как живого. Она его ласкала! А после подняла голову, показала нам белое лицо, с которого полыхнули зеленые глаза — и попросила оставить их вдвоем. И тут отступила из часовни даже моя мать. Все то время, пока Скорняк кромсал на дворе полуживых бойцов, пока непокорно хрипели, пока терпеливо отходили умиравшие, все то самое время и долгую часть ночи вдова Босуэлла оставалась с ним. С Крейгсом и дядей Джорджем в холле был отец Катберт, я же пошел к брату. И когда ступил в часовню далеко заполночь, то понял, что она все еще там.