Младший сын
Шрифт:
Но я не мог убить своего врага, не мог и простить его.
Я даже не мог назвать врагом того, кто любил и звал меня обратно.
Первое письмо Йан МакГиллан привез на исходе августа, как раз когда зарядили дожди. Его сапоги, облепленные глиной, были по колено мокры, с плаща капало на изразцовый пол в покоях для посетителей.
«Если призвание твое таково, — писал Адам, — и решение таково, я не стану противиться, но знай, что твой дом по-прежнему в Хейлсе, и ты всегда найдешь тепло в моем сердце». Еще одна братская любовь, помимо отца Джейми. Я был богач! «Служение Господу — достойнейшая стезя, — продолжал старший брат, — однако едва ли тебе стоит выбирать путь затворничества. Давай подумаем про иное». Его слова смутили меня, попав в старую рану — желание быть таким, как все. Однако я подождал и второго письма. «Если ты все же решил принять постриг, мать желала бы повидаться с тобой». Что если попробовать? Мой норов следовало приручать, как дикую птицу, начиная с малого. Что, я подумал тогда, если, намахавшись с Францем, я исцелился? Быть может, я смогу увидеть Хейлс — и ее — без потери власти над собою, без гнева? Но для этого надо было просить позволения настоятеля.
— Мне надобно свидеться с родными, отец Джейми.
— Зачем же?
— Объяснить им.
— Для этого достаточно письма. Хотя и в нем нет нужды, говоря откровенно… Ты хочешь опять выйти в мир, чтоб убедиться, что он не для тебя?
Это было так точно, словно он видел меня насквозь.
— Что ж, иди… Уходя в прошлый раз на три дня, ты вернулся через полгода. Когда на сей раз ждать тебя обратно?
Поневоле я улыбнулся:
— Вы читаете в моем сердце, милорд настоятель?
— В иные времена это несложно. Так когда?
— Скорее, чем в прошлый раз.
— Почему ты думаешь, что я дозволю тебе…
— Потому же, почему вы не гоните безумного Франца и дозволяете ему деревянные клинки. Потому что я тоже болен.
— Соблазном мира. Как все. Что же, ступай! Подождем.
На этих словах он засыпал песком страницу, которую завершил, отложил ее в сторону.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хейлс, октябрь 1511 — апрель 1512
Увидеть Хейлс. Эти слова долгое время будили во мне последовательно надежду и ужас. Я спешил припасть к своим камням, зная, что непременно залью их кровью. И вот теперь, когда в словах «увидеть Хейлс» уже не могло быть ни ужаса, ни угрозы, сердце мое заходилось голубиным птенцом в силках, пока мы с МакГилланом медленно ехали пустыми полями вдоль берега Тайна. Голова белой лошади над воротами. Я прищурился на герб своей семьи, словно бы на чужой. Время в монастыре очень отделяет человека от его внешнего, от суетности. Я больше не чувствовал себя частью семьи, я был один.
И вот так, один, вступил на двор.
Люди и кони, снующие из конца в конец двора, парок их дыхания, слякоть, голуби, взмывающие над башней Горлэя, бело-серые, фырчащие крыльями на взлете… привычно повернул, спешившись, к Западной башне, и тут понял — напрасно.
— Йан, графиня Босуэлл… вдовая… нынче в Восточной же, да?
— Да, мастер Джон. Но об эту пору она обычно пребывает в холле. Или в часовне. Загляните туда.
Адама нигде не было видно, я ступил на лестницу в холл. Все в Хейлсе казалось мне чужим, я напрасно пытаюсь войти в ту же воду. Та вода, вода моего детства, загрязнилась и утекла. Как ручей под фейским холмом нашей Маргарет, более без нее не поющий. Как-то она там, на севере, куда увез ее муж? Письма не говорят всей правды. Леди в холле у огня вздрогнула, повернулась на шорох шпалеры у входа:
— Уилл?
Но то была не та леди. Я видел, какое застывшее у нее лицо, у молодой графини Босуэлл, как сложены губы, и сразу прочел, что за жизнь у девочки была здесь без меня. Та же, что у меня когда-то. Она словно выдохнула с облегчением, когда увидала, что это вошел не Уильям.
— А, это вы, Джон…
Я всю жизнь буду «а-это-вы-Джон» для нее. Не более чем побелка стены. Но подлинный ужас был не в этом, а в том, что в миг, когда она взглянула на меня, словно на пустое место, я тем не менее ощутил щемящую нежность, небывалую теплоту. Она была мне чужой. Но в ее глазах я был дома.
И тут две руки сгребли меня сзади и сверху — в объятия:
— Агнесс, сердце мое, погляди-ка, кто к нам приехал!
Он смеялся, он был несказанно рад — брат мой Солнце, хозяин Хейлса, граф Босуэлл.
За ужином я почти все время молчал. Болтали те двое — мой брат и его жена. Уилл, осунувшийся и смурной, жевал кролика и не тратил время на разговоры. Патрик был все еще в Лиддесдейле, его ждали домой к Михайлову дню. Леди-мать, как всегда, смотрелась безупречно, но от взгляда, оброненного ею на невестку, я содрогнулся. Что же сказать обо мне? Мой план потерпел поражение, тело меня предало, несмотря на науку Франца и добродетель отца Джейми. Я уже знал, что люблю жену брата. Я бы тешил себя надеждой, что люблю ее, как часть его самого, что любовь к ним двоим есть одно и потому безгрешна… но, Господи Иисусе, собственные мои глаза, повернутые зрачками в душу, свидетельствовали совсем иное. А именно — невестку с раздвинутыми ногами, с влажным лоном, бесстыдно отдающуюся только мне, мне одному. Я не поднимал глаз от миски с тушеным кроликом, ибо в противном случае она, как казалось мне, прочла бы все по лицу.
Джинни слегла с горячкой месяц назад и уже не поднялась, осталась навеки тут, неподалеку, на берегу Тайна, а мне никто не удосужился сообщить. Действительно, о чем и говорить-то, хромая молочница. Но мне было не утешиться привычным способом вне ее тела, а брать еще одно тело на еще одну ночь почему-то претило. Потому что хотел я вовсе не этого. Агнесс. Рыжие волосы, зеленые глаза, родинка над верхней губой. Каждый взгляд, каждый вздох ее жгли меня больней горячего угля — они были обращены не на меня, они были счастливы! Сознание проваливало меня в небытие, полное похотливых видений, я не видел оттуда выхода, только через собственную смерть… Почему я опять ничего не помню? Потом ад, потом боль, потом тьма и тишина подвала в монастыре, где-то мерно капает вода, звук этот гулко отдается у меня в черепе, лбом я упираюсь в каменную скамью.
— Джон…
— Да, отче…
— Зачем ты все время вынуждаешь себя страдать?
— Я грешен, отче. Я сильно грешен.
— Чем же?
— Любовью.
— Любовью быть грешным нельзя.
— К смертной женщине, отче, не к чистой истине. Лучше бы мне сгнить здесь заживо.
— Не тебе решать, что лучше, Джон. Господь имеет свой промысел для любого — наше дело отдаться воле Его.
Я молчал.
— Ты слишком мужчина, — произнес он, как мне показалось, с жалостью. — Тебе не место в обители…
— Мне тоже жаль, отче.
— Затворничество не твоя стезя, Джон. Ищи свой путь.
Перекрестил меня и удалился. А что еще было ему делать? Я же остался, ввергнутый в пучину отчаяния, преодолеть которую мог только в одиночку.
39
Но я не остановился — остановиться вовремя недоступно для Хепберна. Я приезжал в Хейлс снова. И снова, и потом еще. В меня словно бес вселился. Оказываясь в стенах Хейлса, я бросался на людей по любому поводу, ища излияния страсти в гневе, злобе, ярости, боли, ранах. Той зимой я заработал себе больше ссор с полусредними братьями, чем за пять предыдущих лет.
Да, тогда так и говорили — мастер Джон не в себе.
Это было удобное объяснение, позволявшее мне пребывать в монастыре все дни, кроме тех, когда семья остро желала видеть меня. Адам недоумевал: в те поры, когда за каждый побег из монастыря в Хейлс мне полагалось быть избитым до полусмерти, я оказывался в Хейлсе чаще, чем теперь, когда мне было дано позволение покидать монастырские стены по любой прихоти! Мастер Джон не в себе, дьявол искушает его перед тем, как Господь одержит победу, склонив к жизни святой… потом уже я, напротив, оставался в Эдинбурге при любой возможности. Книги скриптория, больница и аптека, рыбные садки. Это был единственный способ не сойти с ума — затвориться от безумной страсти, скрыться от нелюбви, которой я обречен.