На литературной дороге
Шрифт:
Неумение ориентироваться в культурном наследстве, непонимание значения его в диалектике развертывания социалистической культуры, – все это столь характерное для Лефа, – идет именно от идеалистических по сути дела традиций русского нигилизма.
Пушкин в свои дни был одним из самых ярых футуристов, осквернителем могил и грубияном, – пишет С. Третьяков в передовой № 1 Лефа, за 1928 г.
И это называется футуризмом?
– И это называется футуризмом, через десять лет после Октября, – повторил опять Леф, на этот раз с особенной дерзостью. Есть у Достоевского один рассказ («Бобок»), где мертвецы выходят из могил с осквернительным, вызывающим кличем: «3аголимся». Из подполья Достоевского, этот крик какой сложной лестницей проходит по всем этажам русской культуры. Он звучит то родимой нотой неустроенности, раздраженности, то пугачевским свистом, то суворовским петушиным криком, то чудачеством Толстого-американца, то желчностью базаровской фразы.
Всякий жест революционного насилия или борьбы приобретает у наших нигилистов оскорбительный привкус «осквернения», мнительный облик «скандала в благородном семействе», уличную эффективность «пощечины общественному вкусу». Но ведь в конце концов, это «грубияны» среди своих.
Весь этот «модус вивенди», перенесенный Лефом в сегодняшний день, кажется внешне почти «революционным». У пролетариата есть ненависть к буржуазии – у лефовской нигилистической интеллигенции тоже. У пролетариата неуважение к святыням, а тут неуважения к чему угодно, хоть отбавляй. Но лефовски й ради кал изм – это не п ролета рски й ради кал изм. Здесь схожесть только внешняя. Симметричность устремлений ничуть не сближает по существу. Пролетариат разит врага, но не «оскверняет», уничтожает, но не смердяковствует. База ровская фраза Мая ковского л и ш ь прикрывает его печоринскую беспочвенность.
На первый взгляд Маяковский кажется очень радикальным. Ему дан своеобразнейший дар «снижения цен» человеческих, в противоположность дару царя Мидаса, который умел превращать все вещи в золото. Безвкусным, опустошенным и утомительным выходит мир из-под пера Маяковского. Гиперболичность Маяковского стоит рядом с его минимализмом, с выхолащивающим упрощенством. Почитайте его записки о заграничных путешествиях. Как поверхностно, как неволнующе скользит Маяковский по земным меридианам. Как обидно ничтожны люди, как балаганно выглядят коралловые соборы человеческого труда и культуры других стран. От всего запоминаешь Нотр-Дам, приспособленный под кино, несколько американских анекдотов, еще две-три черточки, двух старушек да Азорские острова.
Неслучайно в журнале Маяковского появились пресловутые «Письма из Парижа» Родченко – эти записки советского Митрофанушки. Нигде, может быть, так ярко не проявляется российская неуклюжесть Лефа, внутренняя беспомощность его наряду с громким радикальным фразерством, как в отношении к западной культуре. А вместе с тем Запад, – Запад, как мир буржуазной культуры, взятой в целом, – становится одной из важнейших проблем сегодняшнего дня, проблем развертывания социалистической культуры. Социалистическая культура – это прежде всего – мировая культура, это вершина мировой культуры. Вот почему без уменья разбираться в диалектике культурных процессов и у нас, и на Западе – нет понимания сути новой культуры.
Ни романтика «осквернительства», ни равнодушный техницизм, ни голое производственничество а-ля Писарев не подменит нам сложный образ новой культуры. Может быть, странно для многих, но вот мы видим, как с каждым днем проступают знакомые чер-
ты, знакомые старые проблемы и быта, и литературы, и культуры (западничества, живого человека); как неожиданным образом мы начинаем вспоминать Толстого, Глеба Успенского, Салтыкова-Щедрина и даже, если хотите, Короленко. Пронеслись грозы военного коммунизма, когда человек, человек мыслящий, трудящийся любящий и горюющий, был заслонен, был покрыт и заглушен ревом титанической борьбы. Едва отогрелся, пообчистился человек, и логика культурной работы напомнила ему о самом себе. Ибо ведь ради его счастья, ради его слез, из любви к нему полыхают громы революций над миром.
Нет ничего неожиданного в том, что всплыли снова многие проблемы, которыми болели наши «классики». Они не только «оскверняли» друг друга в те дни, когда они жили. Русская литература скопила десятилетиями громадный, не только художественный, но и философский, психологический, познавательный, ориентировочный капитал. И советская страна, рабочий, который впервые разогнул спину, поднял голову, который впервые глубоко, освобожден-но вздохнул, теперь хочет познать самого себя. Есть легенда, что в одном из гамбургских кабачков борцы борются не для публики, а по-настоящему, для самих себя. Вместо чемпионата лозунгов мы хотим в литературе иметь такой Гамбург. Мы хотим увидеть нашу жизнь во всей ее диалектической многослоистости, мы хотим оскверниться «психоложеством» (Н. Чужак).
В этом факте нарождения своеобразного социалистического гуманизма, в факте повышения внимания к человеку как к таковому, однако, нелепо было бы видеть откат революции от ее целей и борьбы, или от ее большевистской тактики. Смысл революционной диалектики не в лефовской лозунговой лубочности, не в лефовском «производственном» упрощенчестве, низводящем величайшее разнообразие нашего культурного фронта, раскинувшегося поперек крестьянской страны, к нескольким стандартам и манипуляциям, а в придании двигательной действующей роли, хотя бы старому или заимствованному инвентарю культуры везде, где он может быть использован в интересах культуры новой.
То искания нового человека, то попытки объяснить свои противоречия – у одних, уход в раковину «души» – у других, но настроения
своеобразного «гуманизма» становятся сегодняшней темой советской литературы. Неслучайно появление именно теперь «Разгрома» Фадеева, «Преступления Мартына» Бахметьева в пролетарской литературе. Если раньше можно было легко отмахнуться от леоновского душекопательства («на то-де они и попутчики, чтобы «душой» человеческой от революции прикрываться»), то теперь уже нельзя смешивать проблему живого человека, выдвигаемую самим ростом социалистической культуры, с необходимостью защищаться от контрабанды буржуазного индивидуализма. Сн ижая цен ы на вещи, революция повышает ныне цену человеку. Такова жизнь, такова диалектика. Вот чего не понимает Маяковский.
В сущности, человека-то никогда не было у Маяковского. Были людишки, были португалишки, капиталистики, капиталистищи, эски-мосики и людогуси. Между ошельмованным, уничиженным, дешевым человечишком с одной стороны, и между, человечищем, как ухающая махина, шагающим где-то по горам и облакам земного шара, пропал живой, теплый, близкий человек. В «Человеке» Маяковского нет человека, в «150 миллионах», в сущности, нет людской массы.
Но за оборотной стороной этого декоративного экстремизма мы услышим иногда у Маяковского мучительно-лирическую, почти сентиментальную интимную ноту. Лирика Маяковского иногда так под-купающе нежна, так неуклюже трогательна. В этом нет никакого противоречия. Ведь и за литературным ухарством Есенина скрывался тот же одинокий и так легко ранимый лирик. «Свинцовые мерзости русской жизни» (по выражению Горького) их обоих сделали, в сущности, одинокими. Они оба внутренне не познали высокого, спокойного холодка вековой человеческой (европейской) культуры.
В этом сопоставлении Маяковского и Есенина нет ничего неожиданного. Маяковский и Есенин гораздо ближе друг к другу, чем это обычно принято думать. Их корни переплетаются в нашей нищей, мужицкой земле.
– Маяковский и Есенин – это орел и решка. Это, в сущности, две стороны одной и той же монеты. Этой монетой мы платим татарский ясак, мы расплачиваемся ею с российским наследственным бескультурьем нашим.
Чувства настоящей, глубинной, человеческой культуры нет у Маяковского. Ему никогда не может быть по-настоящему понятен Фауст или шекспировские трагедии. Тот мир чувств и идей человеческих, какого-то предельного отстоя и высочайшего напряжения, что из поколения в поколение передается, как основной капитал культуры, как исторический жизненный опыт, – этот мир чужд поэту. Среди «великих» Маяковский ведет себя так, как подросток, подчеркивающий свое пренебрежение к взрослым. Для них у него есть «уничтожающее» слово «авторитеты».
Я
по существу мастеровой, братцы, не люблю я этой
философии нудовой.
Засучу рукавчики: работать?
драться?
Сделай одолжение, а ну, давай!
(«Послание пролетарским поэтам»)
И действительно, Маяковский чужд философии. Он рисует себе идеал веселого мастерового, который, засучив рукавчики и легонько посвистывая, отвинчивает себе буржуазные гайки теории относительности. Но напрасно Маяковский думает, что идеал этого мастерового – пролетарский идеал. Эпоха социалистического строительства – это не только ультраделовое, «не философское» производственничество. Напротив, если хотите, это именно эпоха философии, эпоха любви к мысли как к тончайшему инструментарию культуры. Поплевы ва н ие на философи ю и вся кие и н ые «мировые ценности» идет у нас от бескультурья, от наследственного нигилизма и упрощенчества.