Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дело в том, что, когда мы говорим о развертывании новой культуры, мы должны помнить одно важное историческое обстоятельство. Большевизм на своей сегодняшней ступени, как строитель социализма, – гораздо более необычен и революционен для русской традиционной культуры, чем в свой первый военный разрушительный период. Это очень хорошо видно из примера Лефа и Маяковского. Он чувствовал себя в своей тарелке, когда речь шла

«о снижении высокого стиля» дворцов. И тот же Маяковский и Леф начинают резко фальшивить и надрывать голос теперь. Конструктивизм, накопление культуры никогда не был знакомым явлением русской жизни. Социалистический конструктивизм, в этом смысле, вдвойне свеж, труден и не подготовлен.

Внешний индустриализм при внутреннем романтизме – вот в чем слабость Лефа. Внешний, т. е. фразеологический, материализм при внутреннем идеализме – вот в чем слабость Маяковского. Здесь речь идет не только об идеалистическом характере различных лефовских теорий, речь идет об идеалистическом мироощущении Маяковского. Эта идеалистическая природа обнаруживается в нем во многих смыслах, но основное свое выражение она находит в его методах подхода к миру. Маяковский всегда приближает вас к абстракции, а не к плоти, ориентирует на итог, а не на процесс, он всегда упрощает до лозунга там, где диалектика требует глубины. Он страшно негибок и линеен. Конечно, можно сказать, что плакатность – это литературная манера Маяковского, это стиль его письма. Но вот именно эта манера порождает конфликт Маяковского с сегодняшним днем. Именно в этом месте наталкивается на противоречие революционная тема Маяковского. Вот вы слушаете, например, его Октябрьскую поэму «Хорошо». Вы вместе с ним прошли по циклопическим дорогам эпохи. Ваши слезы, ваши радости, часть вашей мускульной и мозговой ткани остались на этих дорогах. Иногда смешны, иногда грубоваты, иногда анекдотичны – проходят образы и герои поэмы. Как много напора и темперамента при какой-то странной пустоте внутри! Как-то не прощаешь Маяковскому упрощенчества персонажей, событий и вещей прожитого десятилетия. Какая-то обидная неудовлетворенность остается у вас. В иных местах вы можете посмеяться, иные могут вас захватить или всплеснуть воспоминания, но все в целом это не сможет вас истинно, по-человечески, разволновать. А ведь эти чувства человеческой героики остались в прожитых днях.

Маяковский (и Леф), может быть, незаметно для самого себя, вступает в противоречие с новыми запросами дня, выдвигаемыми развертыванием социалистической кул ьтуры . Энергия, силы революции ушли с митинговых колоколен. Эти силы переключились в механизм фабрик и заводов;

они с тщательнейшей осторожностью направляют микрометрический винт микроскопа, они пошли по деревням, они медленно переворачивают страницы Гегеля в спокойных кабинетах академий. Маяковский остался «звонарем» на колокольне. Значит ли это, что «обедня» окончилась, а с ней и революция? В этом-то и несчастье Маяковского, что он думает, что «обедня» идет только тогда, когда на колокольне звонят? Значит ли это, что революция совсем ушла с митинговых вышек, с вершин пафоса, с дозоров грядущей борьбы? Тот, кто этого не понимает, не понимает диалектики революции.

Идти ли нам с Маяковским – это идти ли нам в революции путями нигилистической интеллигенции. Трагедия Маяковского и его товарищей по Лефу – это трагедия нигилистической и нтеллиген-ци и, и в революции влачащей за собой свое тяжелое наследство. Так судьба Маяковского приобретает в наши дни значение большой общественной проблемы, принципиальной проблемы новой культуры. Что ж делать:

Есть

у воды

своя пора:

часы прилива,

часы отлива.

(«Мелкая философия на глубоких местах»)

Значит ли это опять-таки, что Маяковскому уже нет места в революции, что роль его закончена? Нет, из сказанного этого вовсе не следует. Но тот новый кризис, который переживает Маяковский, исторически довершает его роль, окончательно проявляет в нем его культурный облик со всеми его сильными и слабыми сторонами. Он ставит Маяковского на его место.

Куда же спешит Маяковский? Какая странная торопливость заставляет его бегать за каждым уходящим лозунгом, выхватывать все подневные темы. Разве он хочет выписать в стихах алфавит революции? Какое страстное желание разбросать себя в фактах, датах, языке эпохи, чтобы как-то зацепиться к ней, поднять свой голос до ее громов. Сиротливость и неуютность российского интеллигента уга-

дываешь за этим. Может быть, и Маяковскому иногда бывает тяжела его басовая профессия.

От Маяковского отталкиваешься не сразу, после некоторой внутренней борьбы. Ведь для многих Маяковский был когда-то «первой любовью». Но к новому пониманию революции можно прийти, уже перешагнув через Маяковского. Образ новой, более глубокой, более человечной, более сложной и вместе с тем более ясной и спокойной социалистической культуры растет в новом человеке. Эта культура растет совсем из новых корней, она начинает совсем новые, необычные для России традиции. Что еще может прибавить к этому Маяковский?

1929

ВСТРЕЧИ

НА ЛИТЕРАТУРНОМ

ПУТИ

Литературно-критические портреты и эссе

ВСТРЕЧА НА НЕВСКОМ

Александр Блок

Ранней осенью 1918 года я встретил на Невском проспекте Александра Блока. Поэт стоял перед витриной продовольственного магазина, за стеклами которой висели две бумажные полосы. На них были ярко оттиснуты слова: на одной – «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем», и на другой – «Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!» Под каждой из этих строк стояла подпись: «Александр Блок». Поэт смотрел на эти слова, словно не узнавая их, круглыми спокойно-тревожными глазами, взор которых (для меня) всегда был полон содержания, привлекавшего к себе, но трудно объяснимого. Блок не узнал меня, когда я подошел к нему. Да и вряд ли он мог запомнить увлекавшегося философией и литературой московского студента, которого ему представил года за три до того В.Я. Брюсов на одном из собраний религиознофилософского общества, собиравшегося в особняке Маргариты Кирилловны Морозовой в Мертвом переулке в Москве. К тому же я был в шинели, так как только что приехал из-под Каргополя, где шли бои против английских интервентов. Так это вы? – сказал Блок, наконец узнав меня.

Я рассказал Блоку, что мы, несколько товарищей – филологов и медиков, – после Октябрьской революции сразу решили предложить свою помощь большевистским Советам, потому что революция – это и есть сама поэзия. Именно поэзия, превратившаяся в народное действо. «Пусть день далек – у нас все те ж заветы юношам и девам...» Не вы ли писали в «Ямбах» – «Народ – венец земного цвета»?

Блок улыбнулся.

– Признаюсь, для нас радость и неожиданность, что и вы вошли в борьбу, и вы в ней участвуете, – продолжал я, показывая на плакаты за витриной.

– Да, – смутился Блок, – но в поэме эти слова у меня произносят или думают красногвардейцы. Эти призывы не прямо же от моего имени написаны. – Поэт будто с укоризной посмотрел на меня.

И мне отчетливо ощутилось, что «нежный рыцарь» Александр Блок, мужественно шагнувший в пламя Октября, навстречу его прекрасным далям, в то же время словно «почувствовал мурашки», когда победивший рабочий класс в своей грозной и суровой борьбе прямо притянул поэта к себе, взяв строки его поэмы на «агит-вооружение».

Я рассказал Блоку, как читал красноармейцам «Двенадцать». Я и сейчас помню этот номер левоэсеровской газеты «Знамя труда», где на первой полосе, направо, двухколонником была напечатана поэма Блока. Я купил этот номер в киоске, когда мартовское солнце только-только начинало сгонять грязный снег с московских булыжных мостовых.

Все кипело вокруг. Старый мир, мир владельцев фабрик, имений, магазинов, домов, мир, охранявшийся царскими офицерами, жандармами, полицией, тюрьмами, судами, банками, церковью, печатью, – этот мир был повержен, но еще далеко не разбит. На окраинах страны собирались белогвардейские армии, готовились десанты иностранных интервентов. И вот в эти дни Блок сказал, что он с новым миром, с большевиками, с Советами. Для тех, для кого, подобно мне, Блок являлся поэтом совести, поэтом, выразившим и отвращение к скверне прошлого, и мучительную жажду прекрасного, которое придет через великое революционное очищение, – для нас слово Блока значило многое. Вот почему так радостно поразила меня его поэма «Двенадцать». Я рассказал об этом поэту. Казалось, Блок отвечал не мне, а тем мыслям и настроениям, которые роились у него сейчас перед пустой витриной с плакатами.

Чтобы услышать музыку революции, надо открыть ей навстречу свою душу. Благодеяние революции в том, что она пробуждает к жизни всего человека, напрягает все его силы, открывает в его сознании такие углы, которые прежде молчали.

Я все-таки не утерпел:

– А почему у вас поэма о красногвардейцах, и вдруг кончается видением Христа?

Блок снова улыбнулся.

– Меня об этом уже многие спрашивали. Так написалось. Я писал эту поэму зимой. Шел снег. И движение снежных хлопьев за окном на улице слилось у меня в какое-то белое видение. Мне показалось, что реальная метель не будет оттенять живую правду улицы, которую я хотел дать. Я всегда доверяю своему чутью. Это даже не видение, а метельное пятно. А что говорят красноармейцы?

Поделиться с друзьями: