ЖАНРЫ

Открытие смерти в детстве и позднее

Энтони Сильвия

Шрифт:

Таким образом, Нидхэм, следуя Комте (Comte), говорит о теологической стадии, но в связи с теориями времени он утверждает нечто большее: «Странно, насколько близко научному мышлению часто оказывалось теологическое» [314] . Несомненно, Бернард (Bernard) прав в том, что три стадии Комте сосуществуют в индивиде, и теологическая стадия дает импульс научному исследованию, воздействуя помимо самых поверхностных уровней. Физическая концепция времени детерминирована как культурно, так и объективно, – она представляет собой особое социологическое явление. Как известно, время по Ньютону отличается от времени по Эйнштейну; первое – наверняка, а второе – вероятно (по меньшей мере пока, при современном состоянии науки) отличается от любой концепции времени, которая могла бы служить базисом нейрофизиологической теории [315] . Ньютоново время не годится биологу, поскольку оно не однонаправленно и поскольку, в принципе, движение и динамические процессы, подчиняющиеся законам Ньютона, обратимы. Время органических процессов необратимо. Оно – среда, в которой происходит движение от зачатия или клеточного деления к распаду, но никогда – в обратном направлении.

По-видимому, все живые организмы обладают внутренними часами, обеспечивающими им отношения со временем, – более примитивные, чем те, что обусловлены перцептивными или когнитивными процессами. Фазы жизни имеют свои временные нормы, действие которых непреодолимо, как импульс, отправляющий птицу в сезонный перелет. В примитивных обществах и в древних цивилизациях, где изменение воспринималось происходящим не непрерывно, а в дискретном циклическом ритме, путь человека по жизни тоже виделся как последовательность отдельных стадий, и начало каждой стадии должно было быть отмечено ритуалом. Эти церемонии, или rites de passage [316] [317] обнаруживают поразительное межкультурное сходство. Внутренние часы не только призваны были сигнализировать о таких специальных событиях. Они более точно регистрируют ход космического времени, чем человеческое сознание без помощи инструментов; обнаружено, что люди, находясь в гипнотическом трансе, оценивают время более точно, чем в нормальном состоянии.

Можно предположить, что эти «внутренние часы» участвуют в процессах обусловливания, включающих рефлекторные реакции, которые, как я уже говорила, не связаны с восприятием причинно-следственных отношений. Аналогично и действие внутренних часов можно считать независимым от какой-либо концепции времени, но если принять теорию Гийо, то получается, что они могут создавать основу для восприятия времени. Гийо [318] полагал, что идея (или восприятие) времени порождается наполненным активностью интервалом между желанием и его удовлетворением: младенец, который сучит ножками и кричит в ожидании пищи, научается различать длительности через ощущения, вызываемые разными степенями напряжения и усталости. Пиаже [319] считает, что восприятие времени начинается в процессе манипуляции объектами, и первоначально время приписывается объекту. Эти две точки зрения могут быть совместимы. Время, воспринимаемое по Пиаже, может являться физическим (ньютоновым) временем – функцией объективно наблюдаемых массы и скорости, а время, воспринимаемое младенцем по Гийо, может быть подобно более примитивному времени древних цивилизаций, в котором последовательности событий рассечены на настоящее, с его характерной аффективностью, и ожидаемое будущее с его противоположным переживанием завершенности, удовлетворенности.

Гийо заключает: «Il faut désirer, il faut vouloir, il faut étendre le main et marcher, pour créer l\'avenir. L\'avenir n\'est pas ce qui vient vers nous, mais ce ver quoi nous allons» [320] . Бергсон, современник Гийо, также подчеркивал активную роль человека в определении будущего. Гийо далее добавляет, что намерение и сопутствующее ему усилие – первый источник идей действующей причины и конечной причины. Но отношение между причиной и временем – (крайне интересная) тема, которая выходит за рамки данного обсуждения; в любом случае, автор не обладает необходимой для нее философской и математической квалификацией.

О Бергсоне сказано: как сын XIX века, он считал, что всякая подлинная мысль есть мысль о становлении вещей, поскольку длительность – это единственная реальность, а как для философа XX-го века для него становление означало уже не изменяемый, но изменяющийся [321] . «Существовать значит изменяться; изменяться значит созревать; созревать значит бесконечно творить себя». Согласно Пуле, оригинальный вклад Бергсона заключался в его утверждении, что длительность есть не что иное, как история или система законов, – это свободное творение. «Каждое мгновение человек действует, творит свое действие, а вместе с ним… себя и мир».

Такая позиция преодолевает боль беспомощной зависимости от жестоких или равнодушных сил, однако на смену приходит боль ответственности за постоянное творение себя путем уничтожения детерминизма, заложенного в природе вещей. Это экзистенциалистская позиция. Паскаль имел дело с данной проблемой и разрешил ее для себя способом, характерным для его времени в отношении к концу, к цели, и для нашего времени – в выводах по поводу действий в переходный момент:

...

Каждое мгновение вырывается из непрерывности, понимаемой как… выстроенной в линию, протянутую из прошлого в будущее. Каждое… должно переживаться не согласно знанию об историческом развитии, приведшем к нему, а как осознаваемое пророческое мгновение, в согласии с конечным итогом, который есть Бог и жизнь вечная. Трагедия и абсурд человеческой ситуации состоят в том, что человек, по всей видимости, не способен отречься от своего настоящего и выбрать вместо него будущее. И из всего этого я заключаю, что должен проводить все дни моей жизни, не думая о том, что предстоит мне после нее… Я хочу идти, не продумывая заранее свой путь и без страха испытать великое событие, я буду пассивно приближаться к смерти, отдавшись неопределенности моего будущего состояния [322] .

Для Паскаля, как, несомненно, и для Кьеркегора, проект свободы основывался на непрерывности процесса движения из прошлого в будущее, из которой надлежало вырваться. Вероятно, начало аномии [323] приходится на период после Французской Революции, когда, как писал Бенжамен Констан (Benjamin Constant), настоящее стало казаться «настолько близким к небытию… настолько бессвязным, изолированным, не позволяющим ни за что ухватиться, что в нем невозможно найти что-либо, могущее сделать нас счастливее». И – в словах, еще более приложимых к человеческой ситуации в середине двадцатого столетия: «Мы – мертвые, которые, как у Ариосто, из привычек своей жизни сохранили только привычку бороться, придающую нам видимость мужества, поскольку мы храбро рискуем жизнью, которой у нас больше нет» [324] .

По мере того, как люди меньше думали о том конце, о котором писал Паскаль, они все более остро осознавали присутствие смерти, которую время привносит в саму жизнь.

...

…И когда я понял, что не испытываю радости, думая о том, что она жива, – что я больше не люблю ее, – мне следовало испытать большее потрясение, чем человеку, который, глядя после месяцев путешествия и болезни на свое отражение в зеркале, обнаруживает седые волосы и другое лицо… это сообщение: «человек, которым я был… более не существует; я стал другим».

За такой смертью в жизни, разумеется, следует воскресение, но уже другого эго. Или работа памяти может создать единое, целостное Я? Может ли утраченное время быть обретено заново? «В прустианском мышлении, – пишет Пуле, – память играет сверхъестественную роль, как благодать в христианстве. Возможно, воскресение души после смерти следует понимать как феномен памяти» [325] .

Побуждение к интегративному акту вспоминания является не интеллектуальным, а эмоциональным; одной силы воли недостаточно, сама по себе она стерильна. Прошлое оживает в настоящем лишь тогда, когда вдохновленная этим прошлым эмоция проходит сквозь время неразорванной нитью. Следуя за нитью в прошлое, Пруст обнаруживает рай раннего детства, которое описывает словами, странно напоминающими предшествовавшего ему автора, которого он едва ли мог читать:

...

[ПИ 54] Надо заметить, что земля и живые существа – все, что не было мною, – казались мне тогда более ценными, более значительными, живущими более реальной жизнью, чем это представляется людям уже сложившимся. Землю от живых существ я не отделял [326] .

...

[ПИ 55] Все выглядело новым, поначалу странным, невыразимо редкостным, восхитительным и прекрасным. Я был маленьким чужестранцем, которого при входе в мир встречали и окружали бесчисленные радости… Само мое неведение являлось преимуществом. Все вещи были безупречными, чистыми, сияющими: да! и бесконечно моими, и радостными, и такими дорогими мне… Все пребывало в покое, свободное и бессмертное… Пыль и булыжники улицы были драгоценны, как золото; ворота поначалу являлись концом мира… Люди!.. Мальчики и девочки, которые возились и играли на улице, были подвижными сокровищами. Я понятия не имел, что они были рождены или что им предстоит умереть; все вещи вечно пребывали на присущих им местах. Вечность обнаруживала себя при Свете Дня [327] .

Поделиться с друзьями: